Перейти к публикации

Olqa

Пользователи
  • Публикации

    7 545
  • Зарегистрирован

  • Посещение

  • Дней в лидерах

    339

Записи блога, опубликованные пользователем Olqa

  1. Olqa
    Серёжа Старк (Антонина Осоргина)
    СЕРЁЖА СТАРК
    19-го февраля 1940 года после продолжительной болезни тихо отошёл ко Господу на 10-м году жизни СЕРЁЖИК СТАРК.
    Простое объявление в газете… Те, кто не знал его, прочли, остановились на мгновение, подумали: «Бедный мальчик, совсем ещё маленький… всего 9 лет.» Те, кто хотя бы случайно встречались с семьёй о. Бориса Старка и знали Серёжика, с искренним участием подумали: «Как — это сын того молодого священника, этот весёлый, здоровый мальчик с блестящими глазками? Как жаль! И что это была за болезнь?»
    Для тех, кто имел счастье ближе знать этого здорового мальчика с блестящими глазами, слова этого объявления связаны с целым миром лучших, высших переживаний, заставивших сердце их мучительно сжиматься от страшной жалости и скорби, и в то же время приоткрывших перед ними на мгновение таинственную завесу, которая отделяет от нас небесный потусторонний мир, куда ушёл от нас необыкновенный мальчик.
    Я имела счастье знать его близко, любить его, имела счастье испытать на себе его детскую доверчивую привязанность и такую недетскую, глубоко чуткую ласку.
    Помню нашу первую встречу в июле 1939 года. Летний солнечный день в Эленкур. В большой столовой русской колонии спешно накрывают столы, гремят посудой, стучат ножи, вилки. В большие открытые окна льётся солнечный свет, вдали, в голубой дымке, Эленкурский горизонт. Я только что приехала и стою среди столовой, разговаривая с отцом Борисом. Вдруг в крайнем окне, в которое врываются крики детей, играющих в волейбол, появляется весёлая тёмная головка с необыкновенно сияющими, брызжущими шалостью глазами, цепляются за подоконник загорелые ручки.
    — Серёжик! Слезай сейчас! — кричит о. Борис. — Сколько раз тебе запрещали в окно лазить!
    Сияющая рожица быстро исчезает.
    Как мы подружились, сблизились — не помню. Только очень скоро он стал у нас, как свой. Отпрашивался гулять со мной и моими племянниками, убегал из колонии и появлялся у нас во все часы дня, с раннего утра, когда ещё я не была готова, и комната не убрана. Тук, тук, тук в дверь. «Кто там?» В щёлке появляется свежеумытое детское лицо, ласковое… чуть-чуть заискивающая улыбка — и нельзя не впустить, хотя и подметать пол нужно и торопиться в колонию… А Серёжик в одну минуту уже во всех трёх комнатах побывал, всё осмотрел, и под кровать залез — что-то там интересное увидал, и на чердак сбегал, и железку какую-нибудь сломанную разыскал и просит позволения взять её — и ни в чём нельзя отказать, и рассердиться на безпорядок нельзя, когда видишь эти лучистые глаза, эту, такую подкупающую, детскую доверчивость.
    Гулять с нами он очень любил. Его влекло к нам то, что мы своей семьёй гуляем, не как колония; привлекала большая свобода, привлекал маленький велосипед, на котором он по очереди с моим племянником катался и, к моему великому ужасу, летел, сломя голову, без тормозов, с раскрасневшимися щеками, горящими глазами, с невероятным увлечением и задором. Привлекало его и то, что он чувствовал в нас что-то своё, родное — церковное. Знал, что мой отец Священник. Знал, чувствовал, что я так же думаю, верю, того же направления, как и его родители.
    Скоро он стал садиться ко мне на колени. Вдруг порывисто влезет, обовьёт руками шею, прижмётся всем своим крепеньким тельцем и так поцелует! «Ты хорошая!» — у меня сердце таяло.
    Случилось так, что моё место за обедом оказалось на конце стола, против о. Бориса, его жены и Серёжика, который всегда сидел между родителями. Я спросила, почему Серёжа не сидит за детским столом, и тут узнала, что он уже несколько лет не ест мяса, и тут, в колонии, родители взяли его за стол взрослых, во избежание осложнений. Он ел картофель, овощи, фрукты, макароны и, видимо, страдал, если в картофель попадал мясной соус. Мать его рассказала мне всю историю его отказа от мясной пищи. Ему было не больше трёх лет, когда на Рождество, на ёлке, ему подарили много шоколадных зверушек и печенья в виде зайчиков, барашков и т. д. Серёжик любил сладости и шоколад, как все дети, но зверьков есть не стал, бережно выбирал их из другого печенья, складывал в коробку и прикрывал ватой.
    Через некоторое время он как-то был с матерью на базаре и, проходя мимо мясной, спросил: «Что такое мясо?» Пришлось ему объяснить. Вернувшись домой к завтраку, он наотрез отказался от мясного блюда. Никакие уговоры и просьбы не подействовали. С этих пор никогда мяса и не ел. Но это не было отвращение к мясу, это было принципиальное решение. До этого Серёжик очень любил ветчину и телятину. Как-то он спросил: «А что — ветчина — тоже мясо?» «Да». «Как жаль, я её так любил». Но больше никогда не попробовал. Рыбу он ел. («Почему же ты ешь рыбу, а мяса не ешь? Рыба тоже живая» — говорили ему. Серёжик отвечал: «Рыба не дышит воздухом»).
    Родители боялись, что он ослабеет без мяса, пытались его обманывать. Долгое время уверяли, что сосиски делают из рыбы или же из какого-то «морского коня», который живёт в воде и не дышит воздухом. Сперва он верил, но потом, когда узнал, что сосиски — тоже мясо, горько плакал и упрекал родителей: «Зачем вы меня обманывали?»
    Как-то Серёжик после обедни в церкви на ул. Дарю был в гостях у о. Никона. Отец Никон дал ему большой банан. Серёжик сидел, поглядывал на банан, но не ел его и не трогал. Его несколько раз угощали. Наконец, Мать говорит ему: «Что же ты не ешь банан?» Он ответил: «Вы меня опять обманываете: Она была гусеницей, и у неё оторвали лапки…»
    Нет, это было не отвращение от мяса, это была любовь ко всему живому, ко всему, что «дышит воздухом» и имеет право на жизнь. Но вместе с тем, Серёжик уже тогда знал, что монахи никогда не едят мяса и, главным образом, это и было у него монашеское решение. Твёрдый, сознательный отказ от мяса. Не вегетарианский, а монашеский взгляд: рыбу есть можно, ведь Спаситель ел рыбу.
    Встреча с о. Никоном сыграла большую роль в жизни Серёжика. Это был первый монах, с которым он сблизился и который стал его духовным отцом. Как маленький мальчик понимал монашеский путь, как он объяснял себе монашество? Один Господь это знает. Но решение стать монахом явилось у него естественным — и никогда ни о чём другом он не мечтал, не менял своего решения, как это часто делают дети. Он говорил своим родным:
    — Я вас очень люблю, а всё-таки от вас уйду.
    И это своё решение он держал в глубине своего сердца, не говорил о нём, так же, как не говорил, почему он не ест мяса. Как-то ужасно стеснялся, если его об этом спрашивали или вообще обращали на это внимание.
    Назван он был в честь великого подвижника и наставника русского монашества, но ему как-то ближе всех святых был преподобный Серафим. Он был ещё совсем маленьким, когда Мать рассказала ему житие преподобного. С тех пор он постоянно говорил:
    — Я хочу быть, как преподобный Серафим. Ведь преподобный Серафим ел одну травку, почему же я не могу? Я хочу быть как он!
    Всё это не мешало Серёжику быть весёлым, живым, жизнерадостным мальчиком, шалуном, и каким шалуном! Достаточно было посмотреть на эту круглую, весёлую рожицу, увидеть его исцарапанные, грязные коленки, ручки, которые так и лезли в карманы, а это строго запрещалось. А в карманах-то чего-чего не бывало! Всякие невозможные сокровища в виде камешков, железок, пробок, верёвочек — самые мальчишеские карманы. И при этом глаза, такие глаза — сияющие, весёлые, искрящиеся. В них был и свет, какой-то внутренний, и жизнь, и шалость детская. Но шалости его были просто шалости. Никогда ничего плохого в нём не было.
    Семи лет Серёжик поступил в русскую гимназию. Все там его знали. Все помнили этого весёлого шалуна, которого и из-за стола выгоняли за шалости, — но все любили. Большие гимназистки с ужасом вспоминают, как он шалил по дороге в автобусе, как перекидывался ранцем с другими мальчиками. Кондуктора автобусов все знали и любили, да и нельзя было не любить его.
    И вот, в душе этого весёлого, жизнерадостного ребёнка глубоко и ясно запечатлелся закон Христов, закон любви и правды. В жизни для него всё ясно было. Да — да. Нет — нет, а что сверх того, то от лукавого (Матф. 5, 37).
    До принятия священства о. Борис с семьёй жили в одном из пригородов Парижа, в большом квартирном доме. Серёжик часто видел на улице нищих, ожидающих подаяния, с надеждой озирающихся на окна домов и квартир. Видел, как иногда из этих окон нищим кидали монетки. Этого он не мог выносить! Зачем кидают деньги, зачем заставлять нищих нагибаться? Сколько раз он сбегал по лестницам, чтобы подать нищему или же подобрать и подать ему то, что кинули другие. Он спрашивал свою мать: «Можно позвать к нам нищих обедать? Почему ты зовёшь к нам обедать людей, которые сыты и хорошо одеты, а не зовёшь нищих, которым правда надо дать есть?»
    Как трудно ответить на такой вопрос! Серёжик вообще любил нищих. На Пасху в церкви на ул. Дарю он просил позволения христосоваться со всеми нищими на паперти и ужасно огорчался, что ему этого не разрешали, огорчался серьёзно и не понимал, — почему? Фальшь жизни, неправда наших условностей глубоко оскорбляли его.
    Почему в Подворье, после прощальной вечерни так хорошо все просят друг у друга прощение, а когда потом мы встречаем знакомых и даже родных, мы у них не просим прощения? Почему дома, на Подворье, у о. Никона перед обедом читают молитву, а у знакомых просто садятся за стол? Почему мы не можем у них молитву прочесть? Ему казалось, что когда прочтут молитву, когда батюшка благословит еду, и еда-то становится вкуснее.
    Когда отец Борис сделался священником, как огорчало Серёжика, что не все подходят под благословение папы, а некоторые здороваются с ним за руку, как с простым человеком, а Папа — Священник.
    Это было ещё до священства о. Бориса, Серёжику было всего 5 лет, когда на Пасхе Старки после ночной службы в церкви на ул. Дарю поехали разговляться к родным. С собой в церкви у них было 10 крашеных яиц. Серёжик почти все яйца раздал нищим, одно подарил Владыке Митрополиту. Приехали к родным. Пасхальный стол, цветы, нарядные платья, весёлые лица. Серёжику этого было недостаточно. Он всё ждал молитвы, ждал «Христос Воскресе». Без этого ему казалось невозможно сесть за стол. Но никто, казалось, не собирается петь молитву. Тогда маленький пятилетний мальчик подошёл к своему месту за столом, положил кулачки на стол и запел:
    — Христос Воскресе из мёртвых!
    Шумное веселие взрослых затихло, смолкли кругом. Он допел до конца — как ни в чём не бывало, весёлый, радостный сел за стол и начал разговляться. Для него свет Христов светил всегда, освящал и наполнял все уголки его домашней, детской жизни.
    Вера его была проста и сильна. Он всё удивлялся, что когда болеют, то зовут докторов:
    — Зачем это? Надо просто помолиться или позвать на помощь какого-нибудь святого — и всё пройдёт!
    Так он говорил, и был случай, когда он по просьбе своей матери помолился о себе и о своей больной сестрице. Это было накануне праздника Входа Господня в Иерусалим. У обоих детей была высокая температура и болело горло. Серёжик помолился, как обещал, и на следующее утро оба были совершенно здоровы и были у обедни.
    С церковной жизнью Серёжик сроднился рано, прислуживал в церкви на ул. Дарю, всегда одинаково с любовью и радостью собирался в церковь. Прислуживал вместе с папой. Ему было 7 лет, когда о. Борис в день св. Александра Невского был посвящён во диаконы. Как Серёжик переживал это! Во время литургии он стоял на правом клиросе, откуда всё хорошо было видно. В алтаре был Владыко Владимир Ниццкий, который обратил внимание на это сияющее детское лицо и спросил:
    — Кто этот мальчик с таким ангельским лицом?
    Весь этот день Серёжик не отходил от отца, ему хотелось сидеть прямо около него. Это был уже не просто папа — «Папик», а папа — духовное лицо, священное, церковное. Когда о. Борис сделался священником, Серёжик всегда прислуживал ему в церкви. Как трогательно и умилительно было видеть их вместе! Высокая фигура о. Бориса и рядом маленькая фигурка в стихарике, чёрная головка, поднимающийся кверху нежный детский профиль, внимательные, серьёзные, чёрные глаза. В церкви, в этих глазах не было и тени обычной шалости. Когда я узнала Серёжика, когда я видала его в церкви, я всегда поражалась той переменой, которая происходила в нём во время богослужения. В его прислуживании в алтаре не было никогда не только шалости, которую так часто, к сожалению, видишь у мальчиков, раздувающих кадило, играющих с церковными свечами. Нет, прислуживал Серёжик всегда с благоговением, с таким особенным, до конца серьёзным выражением лица. Это не была внешняя дисциплина, это было внутреннее чувство, настоящая молитва. Он чувствовал Бога, ходил перед лицом Божиим. В церкви всё было свято для него, всё преисполнено дивной стройности и красоты. И он в своём стихарике, около своего папы составлял тоже частицу этой стройной гармонии, участвовал в богослужении, со всем усердием детским служил Богу.
    — Мы с папой служим, — говорил он. И это нисколько не мешало ему после службы, выйдя из церкви, начать шалить, бегать, всюду находить что-нибудь интересное, со всеми, с кем только можно, поздороваться, поговорить, набрать в карманы всевозможные и невозможные находки.
    В церкви он никогда не скучал. Ещё совсем крошкой он выстаивал длинные великопостные службы. Выстаивал, не присаживаясь, не шелохнувшись. Мать его рассказывала мне, как один раз, когда ему было 5 лет, она была с ним в церкви на ул. Дарю у Стояния Марии Египетской. Несколько раз во время длинной службы она наклонялась к Серёжику с предложением сесть. Он отказывался. В конце концов он сказал матери:
    — Я совсем не устал. Я всегда в церкви читаю молитву Иисусову, и я не замечаю службы!
    Он читал молитву Иисусову! «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного…» То, чего многие с трудом, с терпением, со слезами ищут и добиваются годами, — это сокровище молитвы, дыхание молитвы было у маленького пятилетнего мальчика.
    Откуда он научился молитве Иисусовой? Ни отец, ни мать никогда его этому не учили. В доме у них долго болела и скончалась бабушка Серёжика, любимая «Букочка». Серёжик слышал разговоры о. Бориса с Бабушкой о молитве Иисусовой, видел, что папа сам по чёткам молится, всё это запоминал, воспринимал, складывал в своём сердце. Ему очень хотелось самому иметь чётки, и как-то в Подворье, где он был любимцем всех студентов и иеромонахов, он сказал о своём желании о. Сергию Мусину-Пушкину. У того как раз были маленькие чёточки, в 20 бусин, сделанные из остатков больших чёток. Эти чёточки Серёжик получил в подарок и сияющий прибежал показать его родителям. Мать не хотела, чтобы он молился по чёткам, боялась, чтобы в этом не было чего-то показного. Вернувшись домой, она взяла у Серёжика его чётки и повесила на гвоздик к образам. Серёжику не позволялось выходить с ними из комнаты. Но иногда, он, когда молился, брал их. Иногда его заставали среди дня перед образами со своими чёточками: стоит, молится, потом обратно повесит их на гвоздь.
    Часто в метро, в автобусе мать видела, что он шепчет молитву. Глаза серьёзные, губы по-детски шевелятся; чёток нет, так он пальчиками перебирает. Или вытащит из кармана пачку билетов метро, которые он собирал, и по ним отсчитывает молитву Иисусову.
    Он вообще молился удивительно горячо и сознательно. Когда умерла его бабушка (ему было тогда 6 лет), в первый раз после её смерти он стал на молитву — как трудно ему было перевести бабушку из числа живых в число умерших. Он помолился за живых — пропустил бабушку. Но когда начал заупокойную молитву, он остановился и вот просто не мог помолиться о бабушке, как об умершей. Уткнётся в подушку, поплачет, потом снова станет на молитву, опять дойдёт до этого места — и опять остановится.
    В заупокойной молитве Серёжик просто и реально сознавал души умерших людей. Как-то раз он попал в церковь на ул. Дарю, когда там были похороны, и слышал, как там поминали «рабу Божию Екатерину». Он внёс её имя в свою молитву и никогда не забывал поминать. Некоторое время спустя родители спросили его:
    — Отчего ты молишься за неё? Ведь ты её не знал?
    — Как не знал? — ответил Серёжик. — Ведь мы с ней на ул. Дарю встретились.
    С тех пор и отец его внёс в своё поминание «рабу Божию Екатерину».
    Когда Серёжик сделался отроком, то есть начал говеть, с ним случалось иногда, что после причастия он совсем менялся. Он, такой весёлый, живой, становился молчаливым, ни с кем не разговаривал, отказывался кофе пить, завтракать. Отойдёт к окну, серьёзно куда-то смотрит, тихий такой, и молчит. Его звали к столу, спрашивали, что с ним. Один раз даже мать спросила о. Никона, духовного отца Серёжика, что это значит.
    — Оставьте его, не трогайте, — сказал о. Никон.
    Серёжик очень любил рисовать. Нельзя сказать, чтобы он хорошо рисовал. Всё, что он изображал, было очень примитивно даже для его возраста. Но интересно то, что он рисовал, что привлекало и занимало его. Я рассматривала все уцелевшие его рисунки, все эти изрисованные и иногда измаранные бумажки. Всюду церкви, крестики, могилки, священники и часто — картины из Священной истории. Видно, как он всё замечал, всё представлял себе живо, реально. Ему запрещалось изображать Спасителя — уж очень некрасиво он рисовал человеческие лица, и всё-таки есть рисунок Распятия. Сохранилась большая картина Входа Господня в Иерусалим со всеми подробностями еврейской толпы. Дети с пальмовыми ветвями, деревья, человек, влезающий на пальму за веткой… Люди идут по дороге, и много радости чувствуется во всех примитивных фигурках. А на самом краю картинки, справа показываются голова и ноги ослика и только видно большое сияние Сидящего на нём. Тут Серёжа не посмел изобразить фигуру Христа. Больше всего мне понравилось изображение Успения Божией Матери. Видно, с каким живым воображением рисовалась эта картина. Апостолы собрались вокруг Тела Божией Матери, видны остатки облачков, на которых они прилетели; тут же неверующий кощунник, схватившийся за одр Богородицы, руки его отсечены, пристали к одру, кровь течёт. А над всем Спаситель в небесах принимает в объятия душу Божией Матери.
    Рядом с этими духовными сюжетами — самые простые, детские: собачки, зверушки разные. Как он любил зверушек! У него был целый заветный мешочек любимых игрушек-зверушек: мишки, зайчики, собачки, лошадки. Он ужасно любил их, иногда расставлял на столе всё своё полчище и любовался на них. Самый любимый был Яшка, большая плюшевая обезьяна, до невозможности истрёпанная и затёртая. С Яшкой Серёжик никогда не расставался, любил его нежно, спал с ним, и расстался только во время предсмертной болезни.
    Последнее лето жизни Серёжика, лето 1939 года, о. Борис с семьёй проводил в детской колонии в Эленкур, в чудной по красоте местности. Там-то я и познакомилась с ними, близко узнала Серёжика, сблизилась и подружилась с его родителями. Как я уже говорила, мы много времени проводили вместе. Серёжик стал меня звать «тётей» и говорить мне «ты», приняв меня доверчиво и просто в своё родство.
    Никогда не забуду тех двух-трёх дней, которые он провёл всецело на моём попечении. Это была первая его разлука с родителями.
    Смутное, тревожное было время. В воздухе нависала война, тяжёлая, грозная атмосфера чувствовалась кругом. Дела вызвали о. Бориса в Париж. Жена его не хотела покидать его в такое неспокойное время, да, кроме того, ей надо было показаться доктору. Поручив мне детей, о. Борис с женой уехали в Париж. Мы провожали их на автокаре. Дети махали до тех пор, пока знакомые лица в окне грязного автокара не скрылись за поворотом. Верочка поцеловала меня, объявила, что сегодня ночью будет спать на маминой кровати, и побежала в колонию к своим подругам. Серёжик сказал, что в колонию не пойдёт, хочет быть всё время со мной и хочет сейчас же писать письмо маме, только на маминой бумаге и в мамином конверте. Мы пришли ко мне. Я села с книгой, а Серёжик устроился к столу и принялся за письмо. Из-за книжки я поглядывала на него. Косые лучи солнца лились в открытое окно. Наклонённая тёмная головка, воротник матросской курточки; губы и язык усиленно помогают писать, глаза сверкают, щёчки постепенно разгораются от труда и переживаний. С орфографией дело не очень-то ладилось. Ошибки он принёс проверять ко мне на колени. Помню наизусть его письмо:
    «Милая Кисанька! Как ты доехала? Как Папик доехал? Когда я вас проводил, я снаружи смеялся, а внутри плакал. Пишу у Тёти Тони, только там у неё я нахожу утешение в своём горе…»
    Тут же решено было писать письма каждый день. На следующий день он прибежал ко мне, сел за стол, написал: «Дорогой Мамик!», но дальше пороху не хватило, погода была так хороша, так хотелось в лес бежать. Так этот «Дорогой Мамик!» и остался у меня в блокноте.
    Через два дня родители вернулись.
    Объявление войны застало нас в Эленкуре. Люди семейные, люди, имевшие на своём попечении детей, с тревогой спрашивали себя, где лучше устроить детей, куда их перевозить, где учить зимой. Принимались и отклонялись решения несколько раз в день.
    Скоро судьба разлучила меня с семьёй Старков надолго. Они переехали в детскую колонию Вильмуассон. Сперва жили в бараке в лесу, к зиме переехали в большой тёплый дом колонии. Дети поступили во французскую школу. До этого, как я уже говорила, Серёжик учился в русской гимназии, но говорил по-французски совсем хорошо. Учился он в этом году отлично. Несколько раз получал медаль и очень был этим доволен. Обожающая детей Танечка (старая гувернантка его матери) за каждую медаль дарила Серёжику денег. Так он накопил 10 франков, отложил в особый кошелёчек и решил непременно подарить дедушке, чтобы он себе хорошего вина купил.
    Этой осенью он был, как и всегда, впрочем, весел, жизнерадостен, живой. Прибежит из школы, фуражка съехала на затылок, пальто нараспашку, щёки румяные. Сумка с книгами летит в одну сторону, пальто в другую, пальцы в чернилах, глаза так и сверкают. Вот он весь перед вами, живой, весёлый, здоровый мальчик — милый, хороший мальчик.
    Случалось — и не послушаться, покапризничать, поворчать, поссориться с Верочкой, — но так немного этого было! И что это в сравнении с той горячей лаской и приветом, которые сияли в его глазах и обдавали всякого встречавшегося ему человека.
    Этой осенью он написал мне письмо. Я переживала тяжёлые, грустные дни: умирал мой отец. Серёжик это знал и всем своим горячим сердечком хотел выразить мне сочувствие.
    «Милая тётя Тоня! — писал он мне, — если тебе плохо, приезжай к нам, ты знаешь ведь, где мы живём, мы всегда тебя приласкаем». Маленький, золотой мальчик, он и приласкал меня, так приласкал, когда я уже после смерти своего отца на один день приехала к Старкам. И приласкал, и помолился со мной у заупокойной обедни, которую о. Борис отслужил для меня. В последний раз видела я тогда Серёжика, прислуживающего отцу в белом стихарике, с кадилом в руках.
    Заболел он в день Крещения. Утром прислуживал за обедней, и кто-то ещё сказал матери: «Какое у него сегодня особенное выражение лица было за службой!»
    Днём у него поднялась температура — 37,5, он жаловался на ухо, железки за ушами распухли. Казалось, пустяки, но температура быстро стала подниматься, обнаружилось воспаление лёгких. Две недели он болел дома. Всё это время температура была то очень высока, то немного спускалась. Доктора путались в симптомах. Один находил менингит, другой — воспаление в лёгких от какой-то бациллы. Подозревали стрептококки, подозревали коли бациллы, делали безконечные анализы, которые ничего не давали и всех сбивали с толку. На 15 день болезни доктора сказали, что положение угрожающее и посоветовали перевезти Серёжу в госпиталь.
    Все жители дома в Вильмуассон любили Серёжика, все волновались из-за его непонятной болезни. Когда пронеслась весть, что его перевозят в госпиталь, в коридоре, у дверей его комнаты столпились многие, желавшие помочь, посочувствовать или просто взглянуть на милого мальчика. Он лежал в своей кроватке, знал, что его перевозят и как-то совсем спокойно принял это известие. До этого дня он волновался своей болезнью, так что от него скрывали его высокую температуру, говорили, когда он спрашивал, — 38° вместо 40°. Но с этой минуты он как будто понял, что положение его очень серьёзно, и совершенно этому покорился. Вдруг он начал громко молиться, петь всенощную. Было около 6 часов вечера.
    — Господи, воззвах к Тебе, услыши мя, услыши мя, Господи! — и опять — Господи, воззвах к Тебе, услыши мя!
    В ручках он сжимал крестик. Было что-то до того трогательное в этой молитве, что все, слышавшие её в коридоре, в дверях, плакали. При отъезде Серёжик старался каждому сказать какое-нибудь ласковое слово, оказать внимание. Просил, чтобы не забывали кормить собачку Жучка.
    В госпитале его положили в отдельной комнате. В тот же вечер, подчиняясь правилам госпиталя, родителям пришлось вернуться домой, оставить его одного. Серёжик подчинился этому просто и покорно. Понял, что так надо. С ним ночевала милая, добрая сестра, католическая монахиня, которая, как и все, полюбила его, и, когда он просил, давала ему держать своё Распятие.
    Так потянулись дни в госпитале. Утром родители приходили, проводили день, вечером прощались, расставались на долгую, тревожную ночь. Продолжала упорно держаться высокая температура, всё около 40°. Один раз под вечер Серёжику стало совсем плохо, сердце слабело. Сестра вдруг сказала родителям, что лучше им остаться на ночь при нём, что она не ручается за эту ночь. Распорядилась, чтобы в палату внесли диванчик для родителей на ночь. Когда Серёжик увидал этот диванчик, он понял, что папе и маме позволили остаться с ним на ночь и, повернувшись к сестре с полными слёз глазами, сказал ей: «Спасибо! Я не забуду никогда то, что Вы для меня сделали!» К утру сердце опять выправилось. На следующую ночь родителям пришлось опять уйти. Сестра сказала: «Этой ночью ничего не случится». И Серёжик спокойно их отпустил, как будто и он знал, что сегодня он от них ещё не уйдёт.
    Мать его всё боялась, что он будет бредить по-русски, просить что-нибудь и что сестра его не поймёт. Поэтому мать внушала ему без них говорить по-французски. Так он и делал. Сестра рассказывала потом, что в долгие, томительные часы безсонницы Серёжик всё молился вслух. То молился по-русски своими словами и вежливо объяснял ей: «Я просто по-русски молюсь, Вы поэтому не понимаете». Иногда он молился по-французски, и она слышала, как он молится за всех солдатиков, которые в траншеях, за всех несчастных, за всех, кому холодно, кто сейчас на дорогах, за раненых. Потом, уже в конце болезни, один раз он вдруг сам себя пожалел и заплакал: «Я сам теперь в раненого солдатика обратился».
    В госпитале сестра ухаживала за ним от души, действительно боролась с болезнью, но как он страдал, бедненький, от этого лечения! От него не осталось ничего, одни кости, весь он был сожжён горчичниками, истыкан уколами. Сестра говорила, что не припомнит, чтобы кому-нибудь делали столько уколов. От болезни Серёжик совсем не страдал, но от лечения — очень, и когда сестра появлялась со шприцем или горчичником, он, чтобы не кричать, судорожно сжимал в ручках Распятие, молился напряжённо, так, что покрывался потом, и только так не кричал. За всю болезнь, которая продолжалась 32 дня, температура редко спускалась ниже 40°, доходила до 41,8°. Чего только не делали врачи, чтобы спустить температуру. Все обычные способы не давали результатов. Так, например, после холодного обёртывания температура не спускалась, а поднималась ещё выше. Сестра разводила руками.
    Видели Серёжика 9 докторов. Одного светилу, детского специалиста (профессора Вейль-Аллэ, заведующего Парижским госпиталем «Больных детей») выписывали из Парижа. Все предположения докторов не оправдывались, все их расчёты опрокидывались… Всё, что было в человеческих силах и возможностях, было сделано, чтобы спасти его. Но, видно, Господь судил иначе.
    Последние 15 дней Серёжик причащался каждый день. Он был в сознании до самого конца, иногда путался, иногда бредил, но, в общем, всё время всё осознавал. Причащался каждый день с таким особым благоговением, так ждал Причастия, так готовился к нему! Очень его мучило сначала, что он не может припомнить свои грехи — жар мешает. О. Борис стал причащать его, как больного, без исповеди, и это его успокоило: «Теперь папа причащает меня без исповеди, значит, больше нет у меня грехов». Как-то он сказал: «Мне так будет хорошо у Бога! — И сразу добавил матери. — Только ты не плачь».
    Раз он видел во сне преподобного Серафима. Проснувшись, рассказал, что преп. Серафим подошёл к его кровати и снял с него горчичники, которые так его мучили. Действительно, в этот же день доктора отменили горчичники совсем. Это было самое мучительное в его лечении. Как-то раз, страдая от боли, Серёжик сказал своей матери, что вот, мученики, когда страдали, им это легче было, потому что они страдали за Христа. И мать поняла его мысль: они, мученики, — за Христа страдали, а он, Серёжик, за самого себя, то есть, для своего здоровья страдает. Мать сказала ему, что и он может свои страдания как-то отдать в жертву Богу, терпеть для Христа. Серёжик сразу же уловил эту мысль и успокоился, приготовился терпеть. Маленький, девятилетний мальчик! Но вот, явился преподобный Серафим и избавил его от лишних страданий.
    В другой раз не во сне, а наяву преподобный Серафим его поддержал. Серёжик говорил: «Я знаю, что преп. Серафим здесь! Я его не вижу, но я чувствую, что он здесь». Удивительно, что, как будто сговорившись, все друзья и близкие, переживавшие всем сердцем болезнь Серёжика, привозили ему и присылали образки и разные святыни именно от преп. Серафима. Прислали ему большой образ с вделанным камешком преподобного, другой образок, написанный на том камне, на котором молился преподобный Серафим. Этот камень Серёжик и в ручках держал и под подушкой, и целовал его, прижимаясь к нему. Привезли ему святой воды из колодца Саровского, вывезенной из России. Прислали большой образ с множеством частиц мощей. Вся эта святыня окружала его. Молились за него, смело можно сказать, десятки людей. В скольких церквях его поминали, молились горячо, усердно, становясь на колена, со слезами. Скольких людей захватила и, прямо скажу, перевернула эта болезнь, эта невероятная борьба жизни и смерти в маленьком детском существе, и эта сильная борьба и победа духа этого ребёнка над земными страданиями. Я не преувеличу, когда скажу, что не только близкие, но чужие люди, не знавшие Серёжика, переживали остро все стадии его болезни, справлялись о его здоровье, старались получить последние известия. Мы все, пережившие эти дни, никогда не забудем этого времени, этого молитвенного порыва, в котором мы все соединились, молясь за Серёжика.
    А как он сам молился! С каким напряжением держал в ручках крестик, прятал его, поднимая одеяло, и, глядя на него молился. В такие минуты он говорил родителям: «Не смотрите на меня!» А у них не хватало духу спросить его, о чём он молится, о чём думает. Иногда он бредил и в бреду говорил удивительные вещи, как будто ему дано было видеть и понимать то, чего здоровым людям не увидеть и не понять. Перед его кроватью дома висел большой портрет его покойной бабушки. Раз он так радостно ей улыбнулся, как будто вдруг увидел её: «Букочка милая, мы к тебе приехали!..» В другой раз поздно вечером он всё безпокоился об одном из мальчиков колонии, звал его по имени. Это было, когда он лежал ещё у себя дома, в Вильмуассоне. Дортуар мальчиков находился в том же коридоре, через две комнаты. Все двери были закрыты, дети давно спали. Серёжика успокаивали, но он не переставал волноваться: «Надо посмотреть, что делает Баранов! Посмотрите на Баранова!» Наконец, чтобы успокоить больного, кто-то пошёл в дортуар. И что же? Действительно, все дети спали, а Баранов, оказывается, упал с кровати и продолжал спать на холодном полу между стеной и шкафом.
    Накануне перевоза Серёжика в госпиталь часов в 6 вечера он вдруг стал говорить матери: «Как мне хорошо! Какой сегодня свет, какое солнышко! Почему ты закрыла ставни, когда так светло?» Думая, что он бредит, мать стала говорить ему, что сейчас уже вечер, на воздухе совсем темно, но так как Серёжик настаивал, она, наконец, открыла занавески и ставни окна, показала ему зимнюю ночную темноту. Серёжик как-то недоумевающе посмотрел на чёрное окно: «Ах, это не то! Неужели ты не видишь, какой свет кругом?!» В это время приехал отец Лев и вошёл в комнату. Серёжик и к нему обратился: «Отец Лев, Вы видите, какой свет здесь? Мне так хорошо.» «Да, да, милый, свет! И слава Богу, что тебе хорошо». Эти слова его как-то успокоили.
    А вот ещё поразительный случай: в вечер, когда его перевезли в госпиталь, мать его, вернувшись домой, сидела одна в своей комнате, как вдруг со стены сорвалась и упала фотография Серёжика. Она оглянулась. Вдруг с другой стены упала вторая, упала третья… За несколько минут, без всякой видимой причины, упало 5—6 фотографий Серёжика, и именно Серёжика, остальные оставались висеть на своих местах. Может быть, это была случайность, но, конечно, в такую минуту матери это было неприятно. Утром родители вернулись в госпиталь рано. Никто не видал Серёжика со вчерашнего вечера, кроме госпитальной сестры, никто не мог рассказать об этом случае, но когда он увидел мать, он улыбнулся ей и вдруг говорит: «А карточек-то сколько попадало!»
    В другой раз он вдруг, как бы всматриваясь куда-то, сказал: «Вот катафалк едет чёрный!» «Но он мимо едет, Серёжик?» — спросил отец Борис, затаив дыхание. «Да, мимо». На следующий день узнали, что в этот самый час умерла знакомая девочка в Париже.
    В конце болезни он всё просил крест. Ему подавали то один, то другой крест. «Нет, нет, не тот! Я знаю, что для меня есть ещё один свободный большой крест!» Понимали родители, о каком кресте он говорил. Наряду с этими, такими особенными словами, прорывался иногда самый детский бред: «Я ещё таблицу умножения не выучил!» Потом, не в бреду, вполне сознательно как-то сказал: «Мне жаль только одного: я хотел школу кончить».
    Сознавал ли он, что умирает? Конечно сознавал! Он уходил из мира, любя мир, прощаясь с миром, но уходил как-то величественно, просто, с детской доверчивостью и верою в Бога, с молитвой и крестом, как подвижник. А мир он любил. Больше всего на свете любил своих Папу и Маму, любил стольких близких — родных и друзей, собачку Жучка, котёнка, любил свои игрушки. В больнице, когда он был совсем уже без надежды на выздоровление, ему захотелось поиграть игрушечным поездом, который ему тётя подарила. О. Борис на больничном столике пускал ему заводной поезд, а он глазками следил и радовался. В другой раз ему вдруг ужасно захотелось иметь свисток. Конечно, сразу же достали свисток, который очень ему понравился. Серёжик спросил, можно ли ему свистеть вместо того, чтобы звать сестру. Добрая сестра очень обрадовалась такому проявлению жизни: «Ну конечно, мой маленький, свисти, сколько тебе захочется!» Только кажется, один раз он и свистнул. Больше от слабости не мог.
    Серёжик очень любил песенки. Всё заставлял о. Бориса петь ему «Баю-баюшки-баю», «В няньки я тебе взяла ветер, солнце и орла…» Но больше он любил святые слова. Когда ему бывало особенно плохо, он просил псалмы: «Читай псалмы, читай псалмы!» И под чтение псалмов он успокаивался. Или акафист преп. Серафиму о. Борис читал ему. Прочитает весь, начинает сначала, а Серёжик слушает и утихает. Очень он метался последние дни.
    Отец Никон, приезжавший к Серёжику в больницу, сказал ему раз, чтобы утешить и подбодрить его:
    — Вот, поправляйся, вырастешь большим, тогда Владыко Митрополит благословит тебя монашеским крестом и даст тебе имя Серафим!
    Серёжик как-то необычайно серьёзно отнёсся к этим словам и стал тут же просить, нельзя ли не дожидаться, чтобы он вырос, а теперь же, не откладывая дать ему монашеский крест и новое имя любимого святого, Преподобного Серафима. Так серьёзно он просил, что о. Никону пришлось передать его просьбу Митрополиту. Владыко особенно любил Серёжика, безпокоился о нём и, конечно, очень был взволнован этой необычайной просьбой девятилетнего мальчика. Прислал он ему маленький деревянный крестик с Елеонской горы и сам впоследствии говорил с любовью и со слезами:
    — Я так и чувствовал, что это будет Серёжикин Елеон, вознесение его…
    Трудно описать, какое впечатление произвёл на Серёжу этот крестик. Как будто это был действительно его монашеский постриг. Крестик этот он взял, сжал в кулачке и больше с ним не расставался. Матери он сказал:
    — Только не говори об этом никому чужим.
    Это была его дорогая, святая тайна. Всем своим близким он протягивал свой крестик, давал целовать его и ручку свою, как будто он благословлял всех, и так значительно благословлял. Разве прежний здоровый Серёжик позволил бы кому-нибудь поцеловать свою руку?
    Когда я приезжала к нему за 4 дня до его кончины, он также протянул мне свой крестик и сказал своим таким изменившимся, хриплым голоском: «Он мне дал имя…»
    Больше он не мог говорить, но я уже знала, в чём дело, и поняла.
    А между тем ему становилось всё хуже и хуже. Не было возможности победить воспаление лёгких, очаг вспыхивал всё в новых и новых местах, температура не спадала.
    Пришёл момент, когда доктора госпиталя сказали родителям, что больше сделать ничего нельзя. Доктор-француз сказал отцу Борису:
    — Если бы этот ребёнок был, как другие, можно было бы ещё надеяться, но Вы сами видите, что это ангел… А задерживать на земле ангелов не в наших силах!
    Родители решили перевезти его домой, чтобы он умер дома. В тот же день его и перевезли (16 февраля).
    Когда Серёжика увозили из больницы, он скрестил ручки на груди: в одной ручке держал свой крестик, в другой — образок преп. Серафима, а свисток любимый попросил положить под подушку, для него уже не хватало ручки.
    Привезли его домой, положили в собственную, привычную кроватку — так лучше было ему, окружённому всеми своими любящими лицами, в своих стенах, увешанных знакомыми иконами и фотографиями. Он прожил ещё трое суток. Отец Борис продолжал причащать его ежедневно. В первый же день переезда его домой приехали о. Никон, о. Лев. Решили втроём с о. Борисом пособоровать его. Серёжик так любил всякую церковную службу, молитву, а тут, когда его начали соборовать, он вдруг как-то недоумевающе на всех посмотрел, даже метался немного. Когда о. Никон наклонился к нему, он вполне сознательно сказал:
    — Зачем это? Я каждый день причащаюсь — ведь это гораздо больше…
    Всех смутили эти слова. Мне кажется, что усиленная молитва об исцелении казалась ему безсмысленной, он знал, что умирает. Сознание он сохранил до самого конца. Не только сознание, но сохранил свою особенную приветливость, ласковость, внимание к людям. Его последние ласковые слова, его уже прерывающийся голосок никогда не забудешь.
    Накануне кончины доктор, надеясь найти внутренний гнойный очаг, настоял на радиографии, и Серёжика повезли на автомобиле за несколько улиц[1]. Он ехал ещё довольно бодро и с безпокойством спрашивал о. Бориса:
    — Папа, тебе не дорого это будет стоить?..
    Но после радиографии он так устал, пульс стал слабеть и временами совсем исчезал. Доктору казалось, что он нашёл глубокий внутренний нарыв в лёгком. Он хотел на следующий день сделать выкачивание гноя, но на следующий день Серёжик был так слаб, что решено было сделать ему перед выкачиванием переливание крови. Дала ему свою кровь одна милая русская дама. Серёжик повернул к ней голову после переливания и сказал:
    — Спасибо! Вам не больно?
    Сердце всё слабело, дыхание становилось труднее. Через час его не стало.
    И вот он лежит на столе в своём белом стихарике с крестиком и чётками в руках.
    Когда шили этот стихарик на Пасхе этого года, Серёжик вдруг спросил:
    — А вы меня в нём похороните?
    Он был такой здоровый, весёлый мальчик, никто тогда не обратил внимания на эти слова. Но слова запомнились и вспоминались теперь.
    Он лежал весь беленький (в первый день ещё не навезли цветов) и в этой простоте и строгости было что-то чисто монашеское.
    Стихарик, из-под него виднеющаяся вышитая русская рубашечка, крестик, чётки. На столике, в ногах его — собранные святыни, привезённые ему, — аналой с Псалтырью и приготовленным кадилом, лампадка, свечи. Восковые ручки и его дивное личико, такого неземного выражения покоя, мира и света…
    Скончался Серёжик в понедельник, 19 февраля. Похоронили его в четверг, 22. Три полных дня и три ночи он был ещё с нами.
    Те, кто пережил чудо этих трёх дней, наполненных невыразимым таинственным присутствием, никогда их не забудут.
    Несколько раз служились панихиды, и многие, многие собирались вокруг Серёжика помолиться. Редко о. Борис служил один, чаще ему приходилось сослужить другим священникам, которые приезжали поклониться маленькому подвижнику. Все его знали, все любили, для всех его кончина была потрясением и искренним горем. На первой панихиде как-то невольно о. Александр Калашников помянул его «Блаженный Отрок Сергий». И так и осталось за ним это звание. Воистину «Блаженный Отрок!» Не «Блаженный Младенец», пора младенчества ушла от него, от этого зрелого плода Господней нивы, но блаженство осталось.
    В промежутках между панихидами, днём и ночью друзья и близкие читали Псалтырь. Я оставалась с родителями Серёжика до самых похорон. Сколько раз, когда меня сменяли в чтении Псалтыри, я с сожалением отдавала книгу. Не хотелось покидать эту комнату, не хотелось уходить из этой светлой, молитвенной атмосферы, окружавшей его. Ночью, когда в промежутках между чтением, я ложилась отдыхать в соседней комнате, я невольно думала: «Вот, ложусь отдыхать, спать, а рядом — эта красота». Не хотелось упускать редких драгоценных минут. И в тишине ночной особенно хорошо было около Серёжика, особенно чувствовалось присутствие невидимое, таинственное, светлое…
    К некоторым панихидам приводили детей колонии. Один раз директор французской школы пришёл к службе и привёл одноклассников Серёжика. Очень трогательно было видеть этого беленького отрока в стихарике, который лежал с таким чудным, светлым личиком, окружённого живыми детьми, особенно самыми маленькими. Он так хорошо лежал, так покойно, радостно отдыхал, что детям не могло быть страшно. Малыши неудержимо плакали, так наивно, просто, усердно крестились, вытирали кулачками слёзы. Трудно было, глядя на них, удержаться от слёз.
    Хоронили Серёжика на 4 день после его кончины, 22 февраля. Во гроб положили накануне, 21 вечером. На лице его не то что не видно было следов разрушения, которых можно было опасаться после такой страшной болезни с внутренним гнойным процессом, — наоборот, исчезли с лица всякие следы страдания, болезни. Личико менялось, светлело, яснело. Он был прекрасен.
    Серёжика похоронили на Русском кладбище в Ст. Женевьев де Буа. Из Вильмуассона довезли гроб на автомобиле. Собралось семь священников (архимандрит Никон, о. Александр Калашников, о. Лев Липеровский, о. Александр Чекан, о. Дмитрий Клепинин, о. Борис Старк и о. Георгий Сериков). От машины до церкви несли гроб одни священники под медленный перезвон колоколов кладбищенской церкви. Впереди и кругом гроба множество детей несли цветы, венки, привезённые Серёжику. Всё больше белые цветы.
    Те, кто был на похоронах Серёжи Старка, никогда не забудут этой удивительной службы, этого особенного молитвенного подъёма, красоты и благолепия. Толпы народа собрались к отпеванию, съехались из Парижа, несмотря на дальность расстояния, неудобство и утомительность путешествия. И вот она, могилка, окружённая русскими крестами, недалеко от милой русской церкви с синим куполом, под необъятным, ясным куполом весеннего неба, в котором заливаются первые жаворонки.
    А разве Серёжик сам в могиле? Разве не смотрит он на всех нас своими ясными, просветлёнными глазками оттуда, из этого высокого, голубого неба? Не радуется, что множество людей собралось вокруг его могилки, что все они и многие другие, души человеческие ради него возносят тёплые молитвы к Богу?
    Его собственное и постоянное устремление к Богу, проявлявшееся во всей его недолгой жизни, благодатным свежим воздухом пахнуло в души всех тех, кто молился за него.
    Многим, молясь за него, невольно хотелось молиться Ему…
    Автор: АНТОНИНА МИХАЙЛОВНА ОСОРГИНА
     
    Послесловие
    К написанному Антониной Михайловной Осоргиной (ныне монахиней Серафимой) мне хотелось бы прибавить несколько подробностей, которые от неё ускользнули. Серёжик был большой уставщик — хранитель церковных порядков и традиций. Он знал, что человека, постриженного во чтецы и как такового носящего стихарь, хоронят в нём. А над ним не была совершена хиротессия во чтецы и поэтому он не знал, можно ли его хоронить в стихаре. Действительно эта мысль занимала его вскользь ещё раньше, но когда он заболел и когда он уже был уверен, что умирает, эта мысль вновь забезпокоила его. Он настолько знал, что умирает, что попросил принести в больницу всё, во что его надо будет облачить, и в том числе и стихарик. Когда увидел, что мама принесла всё, вздохнул с облегчением. Когда после тревожной ночи, проведённой нами в больнице на диване, он увидал, что на следующую ночь диван унесли, он сказал нам:
    — Идите… Это не на сегодня. Видите, диван унесли!
    Он распределил многие свои вещи, игрушки, книги — кому что после него подарить.
    Может показаться странным, что в больнице не сделали рентген, но это было первое полугодие войны, всё ещё не наладилось, и, в частности, из-за отсутствия топлива зал с установкой рентгена был не топлен, и в феврале им пользоваться не могли. Наш вильмуассонский врач взял кабинет и клиентуру своего коллеги, ушедшего на фронт, и там была полная рентгеноустановка. Этот доктор появился во время пребывания Серёжика в больнице, и до больницы мы к нему обратиться не могли. Другой доктор такой установки на дому не имел, и поэтому до больницы сделать просвечивание было невозможно.
    Пенициллин был уже в обращении, но он появился только-только и весь был отдан фронту и войскам, а мирное население им ещё не лечили.
    О. Борис Старк 
     
    (Протоиерей Борис Старк 1909 (Кронштадт) - 1996 (Ярославль)
    Здесь можно послушать https://azbyka.ru/audio/audio1/propovedi-i-besedy/stark/vsja-moja-zhizn-chudo/03_169.mp3

  2. Olqa
    С.Н. Дурылин.  "Начальник тишины" . 1916 год. (отрывок)
     
    "...Сократъ умиралъ грустно, честно в одиноко, умиралъ, какъ воинъ, окруженный врагомъ: пробиться нельзя, остается достойно и безнадежно
    умереть, и какъ хочется, чтобы его, грустнаго и безнадежнаго, пожалелъ Христосъ—вотъ такъ, какъ обласкалъ наинскую вдову, блудницу съ ароматами и разбойника на кресте.
    Где же эта ласка y евреевъ и y грековъ? Ея нетъ нигде, кроме Церкви: это Ей одной далъ Христосъ охоту и силу вырывать корень метафизическаго, вечнаго, глубочайшаго
    и всяческаго «больно» изъ человеческаго существования. Иоаннъ Златоустъ сказалъ: „Богъ и намерение целует." ,—ну, a вотъ Церковь душу целуетъ реально, действительно, ощутимо. He катехизисомъ, конечно, не богословской статьей, не патріаршествомъ или сннодомъ, a воть этимъ единственнымъ въ міре поцелуемъ, тихимъ, древнимъ и непре-
    рывнымъ поцелуемъ Церковь целуетъ въ полутемномъ храме съ красненькими огоньками на кануне за умершихъ, предъ Спасомъ и Богородицей, въ долгомъ и тихомъ протяжении вечерней службы,   за которой и изъ Соломона прочтутъ, и помянутъ ласку Христову людямъ, и поплачутъ вечными слезами ο томъ, что дни человеческие, какъ трава. И о томъ, что „отъ юности моея мнози борютъ мя страсти"—и обрадуютъ вестью ο воскресении,—и сколько во всемъ этомъ древніхъ и новыхъ слезъ смешалось, и сколько накопилось за века тишины  и  покоя, сменившихъ прежнее—іудейское, греческое, языческое—„больно". Церковь целуетъ каждаго и каждую лично, отдельно,—порознь каждаго и всехъ вместе, всегда и ежечасно, въ каждую нужную минуту. Я нигде и никогда такъ ясно и незабываемо не чувствовалъ этого поцелуя Церкви, укрепляющаго и исцеляюшаго душу, возстанавливающаго жизвь, на себе и на другихъ, какъ въ Оптиной  пустыни.  Съ утра передъ кельей старца, въ церковной трапсзной и въ кельяхъ ждетъ народъ. Раненый офицеръ; монашка-беженка; бабы—всякия: старыя, молодыя, шумливыя, безпокойныя, тихия, зажиточныя, нищия; дети: кто на рукахъ y матери, кто бегаетъ и смеется; монахи; мужики; курсистка изъ Москвы; сельскій батюшка; я самъ. Какие мы разные! Какъ все, решительно все, y васъ разно, пестро, путанно. Но всемъ больно. На разные лады больно, но больно. За этими болями мысленными, физическими, духовными, одиноко личными, общими—русскими, за этими многоликими болями сильнее и больнее всехъ болей та вечная, метафизическая боль, которую легче всего определить апостольскими словами: „единемъ человекомъ грехъ въ міръ вниде и грехомъ смерть, и тако смерть во вся человеки вниде". Тамъ, y тихаго озера Светлояра, эта боль многоголосна, иногда шумлива, иногда косноязычна, иногда глубоко недоуменна.
    Она тянется къ врачу: боль врача ищетъ,—мучится темъ, что дойти до врача трудно, слабеетъ на пути и все таки веритъ, веритъ, что Врачъ есть, что Врачъ излечитъ всехъ, вместе,
    соборно. Здесь, вышедшие оттуда уже пришли—н вотъ лечатся, и вотъ припадаютъ къ Врачу въ Его вечномъ доме - въ Церкви.
    Въ два часа выхолит старецъ къ этімъ разнымъ, пестрымъ и впервые собраннымъ вместе. У него и словъ-то почти нетъ; то, что онъ говорнтъ, просто н очевидно до крайности,  зналъ и раньше, читалъ, слышалъ, помнилъ—и вотъ, слышишь отъ него въ первый разъ. Решение, которое онъ предлагаетъ, сотни разъ приходило на умъ—» нетъ: оно ново, оно въ  первый раз. Разные—при немъ не разные, и общій корень страдания, общая боль обнажается до конца. Онъ всехъ объедіняеть лаской и поцелуемъ Церкви. „Богъ и намерение целуетъ"—вотъ и онъ, научившнсь y Бora, y Христа, целуетъ всехъ, не разбирая—однихъ за горе, другихъ за радость, однихъ за слезу, другихъ за улыбку, тихихъ за ти-
    шину, y техъ, кому больно, боль ихъ целуетъ, y техъ, кому светло, светъ ихъ целуетъ. Предъ нимъ, въ тишине и простоте, впервые начинаешь самъ видеть себя—свою душу, и
    начинаешь видеть свое: вотъ то свое, въ чемъ вязнетъ жизнь и глохнетъ душа, изнываетъ сердце, и чему простое и страшное имя: грехъ. Отворилась дверь. Вышелъ онъ бодро, быстро, благословляетъ такъ, какъ никто кроме него не благословляетъ: какъ будто даритъ что-то, подарокъ передаетъ изъ руки въ руку, оделяетъ чемъ-то милымъ и сладкимъ, и все ждутъ, и просятъ, и рады этому его подарку. Бабы плачутъ около нero, бабы нзъ осиротелыхъ деревень: почти y всехъ есть убитые, раненые, пропавшие на войне. Вотъ, кажется, захлестнетъ его, слабаго и стараго, волна народнаго горя. Гребень волны воетъ и плачетъ.
    — Роднмый ты нашъ! Одинъ ты y насъ остался! Больше никого нетъ—всехъ взяли. Ты одінъ остался! Одинъ ты нашъ!—Льнутъ къ пему, плачутъ долго накопленными сле-
    зами тихо и безукорно. Бледное и остановившееся, что-то все врсмя хранящее въ себе, лицо y одной бабы. Еще молодая, но где ея молодость? Въ серомъ платье, съ котомкой за плечами—вся недоумение и скорбь, она безъ слезъ, тихо склоняется предъ нимъ, и едва слышно, что она говоритъ ему:
    — Годъ не пишетъ. Годъ безъ вестей. Молиться—не знаю какъ. Нетъ знатья: живъ или померъ, паниходу или молебенъ служить? Истомились я. Научи ты меня.
    — Что ты, что ты! Молебенъ служи,—поднимаетъ онъ ее, благословляя.
    — Кому, батюшка?
    — Нечаянной Радости молись.
    И светлеетъ ея лицо, и прямее идетъ она, словно росту онъ ей прибавилъ. Она веритъ: Нечаянная Радость обрадуетъ ее. И она права: радость неисчерпаема и она вся
    нечаянна, ибо вся—даръ Божій. A онъ не сказалъ, не взялъ на себя сказать, какая это будетъ радость. Онъ только зналъ, что Богъ не минуетъ человека радостью. Немудрый ответъ, немудрая ласка. Но вотъ этого-то немудраго, простого, оживляющаго и возстановляющаго извемогающую душу, возстановляющаго образъ Божій въ человеке и нетъ нигде въ міре, кроме Церкви, и никому другому не дано давать этого ответа. Я вернулся въ сенцы старца черезъ много часовъ, около девяти вечера. Отошли все службы въ монастыре. Старецъ сиделъ на скамеечке y растворенныхъ дверей своей кельи и благословлялъ на сонъ грядущих монаховъ, подходившихъ къ нему одинъ за другимъ: ласкалъ за день, целовалъ на ночь, ласкалъ за серый, можетъ быть, тягостный, мирный или немирный день, целовалъ на ночь, можетъ быть, тяжелую и мучительную однимъ, тихую и простую другимъ. Но всехъ ласкалъ, каждаго целовалъ. A они подходили всякие: совсемъ мальчики съ юными мужиковатыми лицами, стаριиκиι, тихие и улыбаюіциеся въ бороду по-детски, и старики сухие, высокие, суровые, и всякие, всякие. A ласка всемъ. Старецъ усталъ за день. A конца не видно. Монахи пройдутъ—ждутъ исповедники, опять бабы, опять всякия. И такъ каждый день. Глупое слово срывается поневоле: Церковь организуетъ ласку людямъ, метафизическую ласку, целящую душу, врачуюшую тело, идушую прямо отъ Христа, но совершенно реальную, ощутимую, живую. Что реальней, чемъ этотъ сухой старичокъ, быстрый, веселый, всехъ радующий: реально поводитъ рукой по голове, реально улыбается, реально ко всемъ торопится. Всехъ встречаетъ на полпути ко Христу, на первомъ шаге къ Нему... Онъ добръ не собственной добротой,—хотя, конечно, онъ, до очевітдности, и лично добръ, каждымъ своимъ суставомъ и кровинкой,—добра Церковь, ласкова Церковь, целуетъ Церковь человека—оттого добръ, ласковъ, целуетъ и онъ; этого старичка и нетъ, не можетъ быть вне Церкви, a она добра, ласкова, она целуетъ потому, что целуетъ Христосъ человека. Онъ сталъ на грубое н жестокое место міра: на древнюю скорбь и отчаяние, на древнее „больно" — и на немъ освовалъ Свою Церковь. Въ ней же, на этомъ месте стоитъ старичокъ, къ которому льнутъ и бабы, и Киреевские.
    Осень. Сколько опавшихъ листьевъ въ оптинскомъ бору - золотыхъ, красиыхъ, желтыхъ, багровыхъ! A въ Церкви старое золото, листикъ зa листикомъ благодатно отпадая отъ
    неистощимаго церковнаго древа, падаетъ на каждаго и на каждую. A народная туга и скорбь плешутся, плешутся, не слабея Разсказываетъ монахиня - беженка; a сама слышала отъ мужичка: приехалъ съ хворостомъ и разсказалъ.
    — Где же это было?
    — Не знаю, где. A только въ деревне y войны. Стояла избушка бобылкина у околицы, нежилая. И видитъ народъ: ночью, ο полночь, старецъ белый приходитъ и светъ возжигаетъ
    въ избушке, и всю ночь со старицей беседуетъ, a старица лицомъ благообразна, a одеяние темное. Вызвался парень: Погляжу, говоритъ, кто такие. Что дадите?—Рубль дадимъ.— Пошелъ глядеть, къ вечеру въ избу пришелъ, залегъ за печь, притулился, словно мертвый лежитъ. Передъ полуночью дверь скрипъ, и входитъ старецъ, крестомъ осеняется.
    Старецъ согбенный, одеяние белое, суровое, мешокъ за плечами, посошокъ, лицо ясное. И помолился на образъ, светъ зажегъ. Ο полночь всталъ и земной поклонъ кладетъ — и
    дверь растворяется. И входитъ старица: ликъ светлейший и благой, но только въ скорбяхъ истомленъ, одеяние старицы, какъ y монахини. Въ схиме она. Села старица за столъ, a
    старецъ земно eй кланяется и молвитъ ей:
    —Три года, Госпожа, не выдержитъ Русь: кровью изойдетъ и живота лишится. Моли, Госпожа.
    —Молила,—отвечаеть,—и на годъ укорочено время.
    —Моли, Госпожа, дабы еще укоротить, и сего Русь не выдержитъ: слабеетъ. Крови много ушло.
    —Молила,— говоритъ,—не принята моя молитва: по грехамъ ея не укоротится срокъ ceй. Два года молитвы мои не воспримутсяο ней.
    —Моли, Госпожа. — Сталъ старецъ на колени. Встала старица, лицо светлое, a скорбитъ скорбно.
    —Молю—и не доходитъ молитва: два года Руси испытание назначено и не отнимется отъ нея.
    И тугь стали они промежъ себя говорить, тихо и горестно, и все ο войне. И долго говорили они. A потомъ подошелъ старецъ белый къ печи, где парень лежалъ и молвитъ: Ну, вставай, иди къ намъ. Видеть насъ хотелъ. Смотри.—A y того глаза светъ заститъ, языкъ немеетъ.—На рубль-то, что сулили тебе,—старецъ говоритъ и протягиваетъ ему въ руку.
    И кажется тому, будто рубль въ руке. Погляделъ: никого петъ. Светаетъ. A рука къ руке присохла, кисть къ кисті. Такъ все и узнали.
    — Два года! — восклицаетъ кто-то горестно. — Выдержимъ-ли?
    — Никто, какъ Богъ.
    И все крестятся молча, въ разъ—и жмутся другъ къ другу, a все вместе къ старцу, къ его дверямъ. Можно ли скорбнее переживать ныне переживаемое?Два года Самъ Христосъ молитвъ Матерн Своей за Русь не будетъ слушать. Кто же и какъ после этого дерзнетъ молить? Нагрешила Россия и прогневала Бora безпримерно. Но нетъ въ
    нихъ отчаяния. Они не одиноки, какъ мы. Ведь ихъ последнее и самое прочное—это прошение: „Да будетъ воля Твоя". Оптина—для нихъ место, где это прошение особенно легко,
    полновесно и свободно можно возвссти Богу, a старчество оптинское все, до основания, на томъ и построено: „Да будетъ воля Твоя!" Старчество для современнаго рационали-
    стическаго своеволия, для этого безпримернаго одиночества человеческаго ума, покинутаго на самого себя,—есть особая удесятеренная нелепость. Свобода подчиниться и свобода не принять подчинения — въ старчестве такъ же велика, какъ и вообще въ христіанстве. Старчество, какъ и христіанство, все основано на благодати, a не на законе, и однако эта свобода ведетъ къ величайшей покорности. «Хочу жениться, батюшка". — „Нетъ, тебе это не полезно*. И не женится.—„Хочу въ монастырь". — „Нетъ, иди въ міръ". И
    идеть. „Не хочу міра, хочу монастыря".—„Нетъ, пиши романъ". И пишетъ. (Случай съ К. Леонтьевымъ и великимъ старцемъ Амвросиемъ). Вотъ, что такое старчество. Но беэыс
    ходное эмпирическое и метафизическое одиночество человеческой личности падаетъ, какъ прахъ, при этомъ. Προ современнаго человека Тютчевъ точно выразился:
    На самого себя покинутъ онъ,— на свою собственную огравиченность, легкую, внешнюю и внутреннюю, эмпирическую я метафизическую, исчерпаемость, на свою короткую предельность, на свое слабосилие и малодушие. Современный человекъ все ставитъ и возлагаетъ на себя, на свою мысль, волю, силу: онъ самъ себя обдумаетъ, онъ самъ защититъ себя, онъ самъ волитъ ο себе. И вотъ, гибнетъ его воля, беззащитенъ онъ со своей защитой, не обдумала всего и всецело его мысль. Онъ самъ какъ бы покидаетъ себя. Въ чемъ тогда искать опоры? Природа равнодушна и холодна. Наука, это—лишь разъятая на части, препарированная природа, она еще равнодушнее, ибо даже не жива. Искусство — но оно безпомощно, какъ самъ человекъ, его высший объектъ и субъектъ. Философия возвращаетъ меня ко мне же, ибо—учитъ она—все, какъ мое пред-
    ставление, оказывается исшедшимъ изъ меня же. Богъ не стоитъ за человекомъ. И безграничное отчаяние овладеваетъ имъ,—ибо воистину на самого себя покинутъ онъ.—-
    Упраздненъ умъ, и мысль осиротела,
    Въ душе своей, какъ въ бездне, погруженъ.
    И нетъ извне опоры, ни предела. Въ Церкви же нетъ одиночества, и потому нетъ отчаяния, ибо нетъ этой вевыносимой для человека покинутости на самого себя. He удалось мое дело — мое: безразлично, чье: меня, отдельнаго человека, меня, целаго народа — я знаю: есть Некто, Кто поможетъ мне совершить это дело, если ему должно совершиться. He исполнилась моя надежда,—все равно какая: личная, национальная, всенародная—я знаю: не отъ меня зависело всецело исполнение ея, я не одинъ; за мною
    есть Сильнейший меня, истинный Делатель въ міре и въ человечестве. Я никогда, ни на одинъ мигъ не покинутъ на самого себя, на свою одну волю, на свою одну мысль. Ты-
    сячи нитей связываютъ меня съ целымъ. Я не слагаемое въ сумме, где я исчезаю, какъ особь. Я ячейка живого существа, я клеточка могущественнаго и вечно живого
    организма — Церкви Христовой. Недавно послалъ Богь России мыслителя, кп. Д. А. Хилкова, убитаго на этой Войне. Онъ пишеть: „Члены Церкви Христовой суть
    какъ бы живыя клеточки Его тела и все вместе, въ совокупности и съ Главою своею—Христомъ, составляютъ одинъ Богочеловеческій организмъ". Возможво ли оди-
    ночество и отчаяние живой клетки въ живомъ организме? Это—очевидная нелепость и невозможность. Клеточка жива и связана всецело съ жизнью всего орга-
    низма. Зa существованиемъ отдельной клеточки, отдельнаго человека, стоитъ существование огромнаго и вечно живого организма — Тела Христова, Церкви. Задача же
    клетки—въ полноте выполнения ея доли участия въ жизни организма. И эта жизнь человеческихъ клеточекъ въ Церкви безгранично разнообразна, глубоко ивдивидуальна
    и полна. Вотъ, человекъ-клеточка участвуетъ въ жизни организма Церкви—исполнениемъ заповеди милосердия. Вотъ, клеточка-человекъ, живущий даромъ молитвы, присущимъ ему. Вотъ, клеточка-человекъ, связующий свое существование съ существованиемъ целаго оргавизма, мыслительнымъ служениемъ Христу—Божественному Логосу. Вотъ, две клеточки,  сливающияся въ одну: это исполнившие заповедь любви къ другу, это те, кто въ агапіческой любви всего организма-Церкви участвуютъ своей любовью,—дружбой—γιλία, то двое въ душу и духъ единъ; ихъ дружба, ихъ утверждение себя въ другомъ и обоихъ—во Христе есть церковный прорывъ одиночества; въ любви-дружбе {γιλία) уже не покинутъ человекъ на самого себя. Нетъ возможности указать на все многообразие жизни отдельной клетки въ организме Церкви, и каждая такая жизнь есть разрушение эмпирическаго и метафизическаго одиночества — всяческаго одиночества. Этого одиночества не знаетъ народъ, пока онъ въ Церкви, онъ пережіваетъ свою историю не какъ свое только дело. Въ этомъ все. Если не ладится это свое дело, то руки отваливаются отъ работы, и уныние овладеваетъ, ибо не веришь ужъ въ свои силы. Народъ переживаетъ каждый страдный часъ истории, какъ великое испытание, за которымъ есть Испытывающій: Богъ, Который не даеть человеку быть одинокімъ. Народъ можетъ слабеть н грустить, но есть Крепкій, Святый крепкий, Который не ослабнетъ. Вотъ этой вере въ Святаго крепкаго и учитъ Оптина,  и учитъ старчество,
    и учить народная грусть. Народъ, въ Церкви живущій, все въ міре сводитъ къ одному знаменателю, знаменуюшем силу, и правду, и жизвь,—къ Богу. Оттого, когда Россия въ отчаянии льнетъ къ газетному листу, къ военной телеграмм верховнаго главнокомандующаго, къ слуху, сообщающему, сколько изготовлено шрапнели, Русь льнетъ къ молитве, къ незримому Китежу, къ зримой Оптиной пустыни,—къ Богу. И онъ находитъ, что ей нужно: находитъ велнкую, святую тишину въ себе. Безъ этой тишины въ себе невозможно никакое ни личное, ни историческое народное благое делание. Служение верховнымъ задачамъ блага—личнаго или сверхличнаго, какъ и служение музъ, „не терпитъ суеты": оно
    „должво быть величаво". Есть только одно место на свете, навсегда лишенное суеты, изъятое изъ міра человеческоп случайности, изъ міра природной  необходимости и беззащитности: не государство—оно есть олицетворенная и узаконенная необходимость, не общество—оно есть живая случайность и переменность,
    это—Церковь, Тело Хрнстово, жнвой организмъ, исполненвый истинной  жизни, состоящий изъ живыхъ клеточекъ, живущихъ и въ целомъ, и въ себе, не выходя изъ целаго.
    Только живя въ благомъ устроении и тішине этого организма, не звающаго суеты, случайности и слепой необходимости, только живя и соучаствуя въ немъ, мы обретаемъ
    тишину въ себе, дающую силу для действительнаго величаваго действования—личнаго, общественнаго и народнаго,  потому что Глава и Начальникъ этого тела и организма,
    Христосъ, есть вместе и Начальникъ тишины. Да, такъ именуетъ Его Церковь, когда благодарно поетъ Его Матери: „Tы бо, Богоневестная, Начальника тишины—Христа родила ecu едина Пречистая". „Начальник жизни Христосъ  вместе и  есть воистину и Начальникъ тишины, ибо суетливо и шумливо лишь слепое бывание, мнимый образъ жизни, a не
    истннное бытие и жизнь, которые обретаются въ вечном  покое и полноте. Къ этому Начальнику тишины обращены и тайная китежская молитва y стенъ тихаго града Невидимаго, и тихая, хотя и явная, молитва тихихъ ночныхъ службъ оптинскихъ,— тихая молитва неприметной и молчаливой святой Руси. Пусть же она, въ тихости и смирении своей молитвы, въ тншине своей покорности: .Да будетъ воля Твоя"—до конца припадетъ къ едіному владыке — Начальнику тишины, и Онъ, Начальникъ жизни, дастъ eй венецъ жизни."
     
     
     
     
     
     
     
     
     
  3. Olqa
    Лето 1915-го года на севере и въ средней Россіи было ржаное лето.
    Хлеба стояли высокие и густые. Въ круглыхъ котловинкахъ,—a ихъ много въ поляхъ нижегородскаго Заволжья,— рожь зыблилась и играла, какъ ребенокъ въ зыбке. Тихо плескались перепела въ самой гущине ржи. Рожь, какъ молодая русая богомолка, низко била поклоны до земли и быстро поднималась съ нея, стройная и высокая. Васильковъ было мало—и темъ крупней и синей казались ихъ живые самоцветы въ сияющемъ ржаномъ золоте. По вечерамъ пахло медвяно и густо зреющей рожью и тепломъ, мягкимъ, землянымъ, хлебнымъ. Урожай—вотъ что значило все это: урожай даже тамъ, где почти не бываетъ урожая— въ глинистомъ скудномъ нижегородскомъ Заволжье.
    Въ Москве, среди интеллигентовъ, среди всякихъ народолюбцевъ, объ этомъ говорилось мимоходомъ:
    —Да, урожай. Но какъ-то мы его реализуемъ? Вагоновъ не будетъ. Хлебъ будетъ гнить. Конечно, урожай. Но ведь мы и съ урожаемъ не справимся.
    Иные добавляли:
    —Знаете, однако, урожай, это—новый союзникъ противъ немцевъ.
    И завязывался обычный разговоръ на политико-экономическую тему. В Заволжье же, на десятки и сотни верстъ вокругъ озера Светлояра, урожай—это была всенародная радость, тихая, сосредоточенная, глубокая.
    — Будемъ съ хлебомъ,—говорли все, прибавляя нензменно:
    если Богъ дастъ убрать...
    Но за этимъ, за радостью ο насущномъ хлебе, была и совсемъ другая, еще более утаённая и благоговейная радость:
    — Уродилъ Богъ. Значитъ, не до конца прогневали.
    Это было знамение Божией милости: ржаное поле, полное полновеснымъ хлебнымъ золотомъ, стало радугой, знаменующей, что гневъ Божій пройдетъ, a милость останется:— вотъ, не отнялъ же хлеба насущнаго,—звачитъ, жить еще будемъ, значитъ, хочетъ, чтобъ Россия жила. Мужики, сурово-тихие и спокойные, заходили на межу и
    равнялись ростомъ съ колосьями: выходило, что рожь выше роста человеческаго. На вопросъ: — „Ну, какъ рожь? хороша?" — отвечали, какъ пρο живого ребеннка, который растетъ не по днямъ, a no часамъ:
    — Вотъ какъ: медведь медведемъ стоитъ.
    И опять те же, все те же слова:
    — Уродилъ Господь. Обрадовалъ: не въ конецъ гневъ Его.
    — Не до конца. He вовсе отвратилъ лицо. Обрадовалъ.
    И крестилісь все, разомъ, и вздыхали, и опять крестились.
    Было ясно для меня: этотъ созревавшій хлебъ ржаной они принимали, какъ хлебъ небесный.
    Двоилась Родина: Россия учитывала, сколько уродится пудовъ, сколько потребуется вагоновъ, какие будутъ непорядки
    на железныхъ дорогахъ, какия спекуляции создадутся на почве урожая, какъ будетъ действовать или бездействовать
    правительство, — Русь же радовалась, что Богъ не до конца забылъ еe, не до конца, не до смерти казнитъ ее, a вотъ
    шлетъ eй земную радугу—золото урожая, нo она — только предвестие иной радости: золота небеснаго, пребывания въ
    милости и любви Господней. Рожь плавными, широкими, уходящими за окоемъ реками вливается въ тихо плещущее, светлое, круглое озеро. Съ дру-
    гого берега къ нему подходитъ вплотную и наклоняется надъ нимъ лесъ. Кажется, что ржаныя волны безшумно н плавно вольются сейчасъ въ рябяшуюся на ветру воду. И волнуются волны земныя и волны водныя, a надъ ними, въ синемъ небе, волнами проходятъ облака.
    (С.Н. Дурылин "Начальник тишины" 1916 г.)
  4. Olqa
    Житие преподобного отца нашего Виталия монаха в изложении свт. Димитрия Ростовского
    Память 21 апреля ( 5 мая по н.ст.)
    В то время, когда александрийский патриарший престол занимал святейший патриарх Иоанн Милостивый, в Александрию пришел один инок, по имени Виталий, из монастыря преподобного Сирида. Сей инок, будучи шестидесяти лет от роду, избрал себе такой род жизни, который для людей, видящих только внешнее в человеке, казался нечистым и греховным, для Бога же, взирающего на внутреннее и испытующего сердца человеческие (Пс.7:10), был угоден и благоприятен: ибо тот старец, желая тайно обращать к покаянию грешников и людей нечестивых, сам во мнении людей являлся грешником и нечестивцем. Он составил себе список всех блудниц, живших в Александрии и о каждой из них особо усердно молился Богу, дабы Он отклонил их от их грешной жизни. Старец нанимался на работу в город от утра до вечера и брал за свой труд двенадцать медных монет. За одну монету он покупал себе боб и по закате солнца съедал его, ибо, работая весь день, он постился; затем, придя в блудилище, остальные деньги он отдавал какой-либо блуднице и говорил ей:
    – Умоляю тебя, за эти деньги всю эту ночь соблюсти себя в чистоте, не делая ни с кем греха.
    И так сказав, затворялся с ней в ее комнате. Она спала на своей постели, а старец, став в углу, всю ночь пребывал без сна, тихо читая псалмы Давида и до утра молясь за нее Богу. Наутро, уходя от нее, он с клятвою просил ее никому не рассказывать о его поступке.
    Так поступал он долгое время, во все дни трудясь в посте, а ночью входя к блудницам и пребывая без сна в молитвах. Каждую же ночь он входил к иной, пока, обойдя всех, снова не начинал с первой.
    Господь Бог, видя такой подвиг Своего раба, споспешествовал ему, ибо некоторые из блудниц, пристыженные таковыми добродетелями Виталия, сами вставали на молитву, и вместе с ним, преклонив колена, молились. Святой убеждал таких покаяться, угрожая им Страшным Судом Божиим и вечными геенскими мучениями по смерти и обнадеживая их милосердием Божиим и надеждою на получение вечных благ на небе. Тогда те, приходя в страх Божий, смирялись и обещались исправить свою жизнь. И многие из них оставляли свою прежнюю греховную жизнь и выходили замуж за законных мужей. А иные, желая жить в совершенной чистоте, поступали в женские монастыри и там в посте и слезах проводили свою жизнь. Другие в мире проживали без мужа в чистоте, питаясь трудами своих рук. И ни одна из блудниц никому не рассказала про целомудренное житие святого Виталия, потому что лишь только какая-нибудь из них начинала говорить людям, что Виталий приходит к ним не для греха, но ради их спасения, то Виталий, услыхав о том, сильно печалился, что открывается его непорочная жизнь, и молился Богу, чтобы Он наказал ту женщину, дабы и все прочие пришли бы в страх и не рассказывали бы о его подвигах людям. Тотчас, по Божественному попущению, та женщина приходила в бешенство, видя каковое прочие женщины приходили в страх и не дерзали что-либо открыть людям о святости жизни Виталия. Народ же говорил пришедшей в бешенство женщине:
    – Видишь, как воздает тебе Бог за то, что ты сначала говорила, что этот монах входит к вам не для блуда; – вот ясно открывается, что он блудник.
    И все соблазнялись о нем и каждый день укоряли его, говоря:
    – Ступай, окаянный, – тебя, ожидают блудницы, – и плевали на него.
    Святой же, претерпевая всё с кротостью, радовался, слыша брань и обличение от людей, духом утешаясь, что люди считают его великим грешником. Иногда же обличавшим его он говорил:
    – Разве я не имею тела, как и все люди? Разве Бог монахов создал бесплотными? Поистине и монахи такие же люди.
    Некоторые советовали ему:
    – Отец, – говорили они, – возьми себе одну из блудниц в жены и сними монашескую рясу, чтобы не хулилось чрез тебя монашество.
    Он же, как бы сердясь, отвечал им:
    – Не желаю вас слушать; что хорошего мне взять себе жену и заботиться о ней, о детях, о доме и все дни проводить в заботах и в трудах? Зачем вы осуждаете меня? Ведь не вам придется отвечать за меня пред Богом. Заботьтесь каждый о себе, а меня оставьте. Есть один Судия всех, Бог, Который и воздаст каждому по делам его.
    Так преподобный Виталий утаивал свою добродетель от людей.
    Некоторые из клириков оклеветали его пред святейшим патриархом александрийским Иоанном Милостивым, говоря, что один старец соблазняет весь город, каждую ночь входя в дома блудниц. Но святейший патриарх не поверил клеветникам, так как он уже раньше был введен клеветниками в заблуждение, когда одного целомудренного и святого инока, бывшего притом евнухом, крестившего еврейку, невинного, предал побоям, поверив оклеветавшим его. Помня тот случай, патриарх не послушал доносивших на Виталия и сказал им:
    – Перестаньте осуждать, а особенно не осуждайте иноков. Разве вы не знаете, что произошло на первом Вселенском Соборе, когда блаженной памяти императору Константину Великому некоторые из епископов и клириков отдали написанные друг на друга доносы о грехах. Император, повелев принести зажженную свечу, сжег их писание, даже не прочитав их, и при этом сказал: – если бы я своими собственными глазами увидал епископа или инока, совершающих грех, то покрыл бы такового своею одеждою, дабы никто не увидал его согрешающим.
    Так святейший патриарх пристыдил доносчиков. Раб же Божий Виталий не переставал заботиться о спасении грешных душ, и никто не знал о таковой его добродетельной жизни до самой его кончины.
    Однажды, когда преподобный Виталий на рассвете выходил из дома блудниц, его встретил один юноша блудник, который шел к блудницам, чтобы согрешить с ними. Увидав Виталия, юноша сильно ударил его по щеке и сказал:
    – Окаянный и нечестивый, доколе ты не покаешься и не отстанешь от своей нечистой жизни, чтобы еще более не было поругано тобою имя Христово?
    Святой ответил ему:
    – Поверь мне, человек, что за меня смиренного получишь и ты удар по щеке такой, что сбежится вся Александрия на твой крик.
    Спустя немного времени преподобный Виталий заключился в своей малой и тесной келлии, которую он построил около ворот, называемых «Солнечными», и там с миром отошел ко Господу. Никто в городе не знал об этом. В то время явился пред упомянутым юношей блудником, ударившим в щеку преподобного старца, бес, в виде страшного эфиопа, сильно ударил его по щеке и сказал:
    – Прими удар, который прислал тебе монах Виталий.
    Тотчас юноша пришел в беснование и, упав на землю, валялся по ней в исступлении, так что изо рта его шла пена; при этом он рвал на себе одежду и кричал столь громко, что жители всей Александрии сбежались на его ужасный крик. Он же долгое время мучился от беса. По прошествии же нескольких часов, немного придя в себя, юноша поспешил к келлии Виталия, взывая:
    – Помилуй меня, раб Божий, что я согрешил против тебя, сильно оскорбив тебя ударом по щеке. Теперь я, по твоему предсказанию, получил достойное возмездие.
    Так крича, он быстро бежал, сопровождаемый народом. Когда же он приблизился к келлии старца, то бес, бросив юношу на землю, скрылся.
    Юноша, совершенно придя в себя, начал рассказывать народу, как он ударил по щеке старца и как старец предсказал ему, что он получит возмездие за это. Затем постучали в дверь келлии старца, но не получили никакого ответа. Когда же сломали дверь, то увидали его стоящим среди келлии на коленях, как бы молящимся; святая же душа старца отошла ко Господу. В руке своей он держал хартию, на которой было написано:
    – Мужи александрийские! не осуждайте прежде времени, пока не придет Господь, Праведный Судия.
    В это время пришла туда одна бесноватая женщина, которая ранее хотела рассказать людям о святой жизни Виталия, как о том было упомянуто выше. Она пришла, извещенная о кончине преподобного Ангелом, явившимся ей, и, прикоснувшись к честным останкам святого, тотчас получила исцеление от беснования. Точно также начали получать исцеление многие слепые и хромые, при прикосновении к телу преподобного.
    Услыхав о преставлении преподобного, все те женщины, которых он своими увещаниями обратил к раскаянию в своих грехах, с зажженными свечами и лампадами стеклись к его гробу, плача и скорбя по своем отце и учителе. При этом они вслух всего народа рассказывали о добродетели старца, который не прикоснулся ни к одной из них даже своей рукой, и приходил к ним не для греха, а чтобы спасти их. Народ, услыхав их рассказ, разгневался на них и говорил:
    – Зачем же вы скрывали от нас святость жизни сего честного старца, ибо мы, находясь в неведении, много грешили против него, осуждая и укоряя его?
    Женщины отвечали на укоры народа так:
    – Мы боялись, потому что сей старец с великими клятвами запрещал нам кому-либо рассказывать об его жизни, и лишь только одна из наших подруг начала рассказывать его тайну людям, то пришла в бешенство. Посему каждая из нас, боясь такого наказания, молчала.
    И весь народ дивился такому рабу Божию, так смиренно утаившему святость своей жизни от людей. В то время как все люди думали, что он великий грешник, он был другом Божиим и чистым сосудом Святого Духа. Люди укоряли друг друга, стыдясь своего неразумия, что они осуждали такого угодника Божия и причиняли обиды и оскорбления неповинному и чистому сердцем человеку.
    Когда обо всем происшедшем дошла подробная весть до святейшего патриарха Иоанна Милостивого, он со всем своим клиром пришел к келлии старца и, увидав вышеупомянутое письмо, в котором старец увещевал не осуждать его, а также увидав совершающиеся чудеса, сказал тем клирикам, которые доносили ему на преподобного:
    – Видите, если бы я поверил вашим словам и оскорбил бы невинного святого старца, то и я получил бы удары по лицу, подобно тому как получил их оклеветавший святого юноша. Но я, смиренный, благодарю Бога за то, что я не послушал ваших доносов и тем избегнул греха и отмщения.
    Все же клеветавшие и осуждавшие преподобного были сильно пристыжены.
    После сего святейший патриарх, взяв честные останки преподобного Виталия, пронес их чрез весь город и в присутствии всех покаявшихся во грехах женщин, плачущих и рыдающих, с честью предал их погребению, прославляя Бога, имеющего многих неведомых людям верных рабов Своих.
    Тот же человек, который получил удары от беса, отрекся от мира и сделался монахом. И многие из жителей Александрии, наученные добродетельною жизнью Виталия, положили для себя правилом – никого никогда не осуждать. Будем подражать им в этом и мы, споспешествуемые молитвами преподобного отца нашего Виталия и благодатью Господа нашего Иисуса Христа, Которому воссылается слава во веки. Аминь.
  5. Olqa
    Письмо 158 святителя Николая Сербского
    Печатнику Ю. К., о целовании руки священника
    Ваш приходской священник умер, и на его место пришел совсем молодой батюшка. Прежнему священнику Вы с радостью целовали руку при благословении, но целовать руку священнику, который много моложе Вас, Вам кажется неудобным.
    Разве Вы не знаете историю о князе Милоше326 и молодом священнике? История эта такова: один молодой священник служил литургию в Крагуевце в присутствии князя Милоша. Старый князь был очень благочестив, приходил в храм задолго до начала службы, до конца богослужения стоял как вкопанный и сокрушенно молился Богу. Когда молодой священник закончил службу, он вышел из алтаря с крестом и антидором. Князь подошел, чтобы приложиться ко кресту и поцеловать священнику руку. Но молодой человек отдернул руку, словно стыдясь того, что пожилой человек, князь, хочет поцеловать его руку. Князь Милош посмотрел на него и сказал: дай мне поцеловать руку, ибо не руку твою целую, а твой сан, который древнее меня и тебя!
    Думаю, что это объясняет все. Старый князь изрек в церкви слова от Самого Духа Святаго. Сами подумайте, если Вашему священнику 25 лет, то его сану тысяча девятьсот лет. И, когда Вы целуете ему руку, Вы целуете сан, который от апостолов Христовых перешел на множество служителей алтаря Божия. А целуя священнический сан, Вы целуете всех великих святителей и духовников, которые этот сан носили, начиная от апостолов и доныне. Целуете святого Игнатия327, святого Николая, святого Василия, святого Савву, святого Арсения328 и многих других, которые служили украшением земли и стали украшением небес и которые названы «земными Ангелами и небесными людьми». Целование руки священника не обычное целование, но, по слову апостола Павла, «целование святое» (ср.: 1Кор. 16, 20).
    Целуйте же без смущения благословляющую руку и сан, который благословлен Духом Святым.
    Целовать руку того, кто младше нас по возрасту, слушать того, кто моложе нас, хорошо еще и потому, что это охраняет от надменности и учит смирению.
    Радость Вам и мир от Господа.
  6. Olqa
    "...На картине этой все взято с натуры: деревянная церковь - из Гефсиманского скита, домики-келейки - оттуда же, прудок, березки, весь облик ранней весны, весь тонкий и нежный очерк утра года - из тихих мест «под Черниговской».
    Сам Нестеров так истолковал С. Глаголю задачу, поставленную им себе в этой картине:
    «На призыв монастырского колокола к вечерней молитве медленно бредут в церковь два монаха с книгами в руках. Оба они - представители двух разных типов, ярко выделяющихся среди монашествующего люда. Впереди - высокий юноша, сухой книжник, будущий холодный догматик. И здесь, в отрешении от мира, он так же хочет сделать карьеру, как и его собратья по типу делают ее за монастырской стеной. Это один из тех, которые становятся впоследствии архимандритами и архиереями. Другой, сзади - согбенный и уже ветхий деньми старец, но он полон наивного детства, благодушия и радости бытия. Несмотря на свои годы, он даже не иеромонах. Зачем ему этот сан? Он не знает честолюбия. Он весь в восторге перед тем, о чем говорит ему книга, полон чувств, которые в нем будят псалмы Давида, полон восторга перед теми чудесами, о которых рассказывают ему жития святых, а порою и попадающая сюда из-за степ монастыря книжка какой-нибудь старинной географии и т.п. А вокруг - первые теплые дни пробуждения. Только что стаяли последние залежи снега, только что обмелели ручьи вешних вод. На деревьях еще не развернулись листья, но все полно напряженною жаждою жизни, и опьяненные ею пернатые обитатели леса наполняют воздух своим щебетанием. Чужим проходит среди этого опьянения природы монах-юноша, и в унисон ему живет душа монаха-старца».
     
    В самом стремлении поставить перед лицом природы двух монахов: одного с сердцем, раскрытым на ее красоту и правду, другого с сердцем сухим, замкнутым - виден в Нестерове ученик. Перова. Он весь на стороне старичка, который скорее убежал бы в лес, к медведям, чем надел бы архимандричью митру, и ему глубоко антипатичен молодой послушник, уже облачивший себя в честолюбивой мечте в пышные архиерейские одежды. Нестеров писал своих «монахов» как реалист чистой воды. Оба инока - почти портреты монахов от Черниговской. Русская весна на картине Нестерова так внутренне тепла, так ко всем без исключения приветлива, что в свою ласку и привет она вобрала не только этого кроткого старичка, но и этого высокого юношу в строгом ременном поясе: быть может, дальше с ним случится то, что предрек ему художник в своем замысле, но теперь, вот в этот предзакатный час, под тихие созвучные голоса весны и вечернего звона и он не вовсе чужд, не может быть чужд их умиротворяющего зова; порукой тому ветка вербы в его руке. Если б это было не так, в картине был бы диссонанс, как есть он в картине «За Волгой» с ее ухарем-купцом и скорбной девушкой. А в «Монахах» этого диссонанса нет и следа. В ней безраздельно
     
    Царит весны таинственная сила,
     
    осветляющая и освещающая всякие души человеческие..." (С.Н. Дурылин о Нестерове)
  7. Olqa
    Митрополит Вениамин Федченков "Всемирный светильник преподобный Серафим Саровский". Из главы "Монашество и мир"
     
    Среди наставлений батюшки рассеяно множество советов о том, как нужно жить по-христиански в миру.
        Правда, сам “пламенный” Серафим несравненно больше любил и чтил, как и подобает, ангелоподобное девство, а следовательно, и монашество: ради этого он и оставил мир. И не раз в беседах с монашествующими он с восторгом превозносил иноческое житие. Однажды к нему заехали с Нижегородской ярмарки в пустыньку курские купцы. Пред прощанием они спросили батюшку:
       — Что прикажете сказать вашему братцу (Алексию)?
       Угодник ответил:
       — Скажите ему, что я молю о нем Господа и Пречистую Его Матерь день и ночь.
        А когда они отбыли, то преподобный воздел руки к небу и с восторгом, притом несколько раз, повторял пред присутствовавшей тогда дивеевской сестрою Прасковьей Ивановной славословие монашеству:
        — Нет лучше монашеского жития! Нет лучше! И в другой раз, когда в тот же родной Курск отъезжал почитатель преподобного, И.Я.Каратаев, и тоже спросил: не передать ли чего-либо родственникам его, то святой Серафим, указывая на лики Спасителя и Божией Матери, сказал:
       — Вот мои родные. А для живых родных я — уже живой мертвец.
        И он так любил монастырь и монашеское житие, что решительно никогда даже в помысле не пожалел о мире и не пожелал воротиться назад. Когда та же сестра Прасковья задумала по малодушию оставить Дивеевскую обитель, батюшка, прозрев это духом, вызвал ее к себе в пустыньку, стал утешать ее и стал в назидание рассказывать ей о самом себе и о своей жизни в монастыре. А в конце прибавил:
       — Я, матушка, всю монастырскую жизнь прошел, и никогда, ниже мыслью не выходил из монастыря.
        — В продолжение рассказа, — передавала потом сестра, — все мои мысли понемногу успокоились, а когда батюшка кончил, так я почувствовала такое утешение, как будто больной член отрезан прочь ножом.
        Дальше мы увидим, с какою любовью относился преподобный к своим “сиротам” дивеевским, с какою нежностью говорил он о них и посторонним. За них пришлось много вытерпеть батюшке:
        “Вот и приходят ко мне, матушка, — свидетельствует сестра Ксения Васильевна в своих записях, — и ропщут на убогого Серафима, что исполняет приказания Божией Матери. Вот, матушка, я им и раскрыл в прологе из жития-то Василия Великого, как блазнились на брата его Петра; а святитель-то Василий и показал им неправду блазнения их да силу-то Божию. И говорю: “А у моих-то девушек в церкви целый сонм ангелов и все силы небесные соприсутствуют!” Они, матушка, и отступили от меня посрамленные. Так-то вот, радость моя, недовольны на убогого Серафима; жалуются, зачем он исполняет приказания Царицы Небесной”.
       Умилительнейший разговор о любви к монахиням передает старица Мария Васильевна Никашина.
       “Быв замужем, еще мирскою, с мужем бывали мы у батюшки Серафима. Раз спрашивает:
       — Видала ли ты Дивеево, и моих там девушек, матушка?
       — Видала, — говорю, — батюшка.
       — А видала ли ты пчелок, матушка? — опять спросил он.
       — Как, — говорю, — не видать, видала, батюшка.
        — Ну, вот, — говорит, — матушка, ведь пчелки-то все кругом матки вьются, а матка от них — никуда. Так вот точно и дивеевские мои девушки, ровно как пчелки, всегда с Божией Матерью будут.
       — Ах! — воскликнула я, — как хорошо всегда так-то быть, батюшка. — Да и думаю: зачем это я замуж-то вышла?
        — Нет, матушка, не думай так, что ты думаешь, — тут же на мои мысли и отвечает он. — Моим девушкам не завидуй. Нехорошо. Зачем завидовать им? Ведь и вдовам-то там хорошо же, матушка! И вдовам хорошо! Ведь и они там же будут! Анну-то пророчицу знаешь, читала? Ведь вот вдова была, а какая, матушка!
       После эта раба Божия овдовела и поступила в желанный Дивеев.
        Но, любя монашество, преподобный имел в виду истинных монахов и монахинь, которые принимали иночество не по чему-либо иному, как только по любви к Богу, ради спасения души своей; и притом, если иноческий путь проходится ими не внешне только, а с благими благодатными последствиями. В этом смысле замечателен случай с одним семинаристом.
        “В молодости моей, — записал он впоследствии, — перед окончанием семинарского курса в 1827 году, я жил в августе месяце по приказанию старца Серафима в Саровской пустыни до трех недель. Думал о монашестве.
       Однажды батюшка обратился ко мне с вопросом:
       — Зачем ты хочешь идти в монахи? Вероятно, ты гнушаешься брака?
       Я на это отвечал:
        — О святом Таинстве брака я никогда не имел худых мыслей, а желал бы идти в монахи с тою целью, чтобы удобнее служить Господу.
       После сего старец сказал:
        — Благословен путь твой! Но смотри: напиши следующие слова мои не на бумаге, а на сердце: учись умной, сердечной молитве... Одна молитва внешняя недостаточна. Бог внемлет уму, а потому те монахи, кои не соединяют внешнюю молитву с внутренней, не монахи, а черные головешки! Помни, что истинная монашеская мантия есть радушное перенесение клеветы и напраслины: нет скорбей, нет и спасения”.
       Впоследствии юноша постригся в монахи с именем Никона и кончил жизнь свою архимандритом Балаклавского монастыря в Крыму.
        Многие просили у батюшки благословения удаляться для спасения души на святую гору Афон, но он советовал спасаться в Православной России.
        — Там очень трудно, — говорил он, — невыносимо скучно... Если мы (монахи) здесь плачем, то туда идти — для стократного плача, а если мы здесь не плачем, то и думать нечего о святой обители.
        Кто достойно и по воле Божией принимает монашество, тому везде открывается великая благодать. Вот как радостно говорил преподобный о постриге Елене Васильевне Мантуровой, сравнивая его в земном порядке с браком, этим наиболее торжественным и счастливым моментом человеческой жизни.
       — Теперь, радость моя, — сказал ей о.Серафим, вызвав из Дивеева в пустыньку, — пора уж тебе и с Женихом обручиться.
       Елена Васильевна, испуганная, зарыдала и воскликнула:
       — Не хочу я замуж, батюшка!
        — Ты все еще не понимаешь меня, матушка, — ответил, успокаивая ее, батюшка, — ты только скажи начальнице-то Ксении Михайловне, что о.Серафим приказал с Женихом тебе обручиться — в черненькую одежку одеваться. Ведь вот как замуж-то выйти, матушка! Ведь вот какой Жених-то, радость моя! Жених твой в отсутствии, ты не унывай, а крепись лишь и больше мужайся. Так молитвою, вечно неразлучною молитвою и приготовляй все... Три года и приготовляйся, радость моя, чтобы в три года все у тебя готово бы было. О... какая неизреченная радость-то тогда будет, матушка! Это я о пострижении тебе говорю, матушка... А как пострижешься-то, то будет у тебя в груди благодать воздыматься все более и более. А каково будет тогда! Когда Архангел Гавриил, представ пред Божией Матерью, благовестил Ей, то Она немного смутилась, но тут же сказала: “Се раба Господня: буди Мне по глаголу Твоему!” (Лк. 1:38) Вот о каком браке и Женихе я тебе толкую, матушка.
        Вот с каким величайшим и блаженнейшим событием сравнил наконец о.Серафим иноческий постриг — с воплощением Самого Бога в утробе Девы... Даже сказать страшно. Но батюшка говорил с опыта.
        Монашество нужно почитать и мирским людям и сердцем и делом, и таким образом хоть несколько быть сопричастником иноческой благодати через других: для этого батюшка советовал давать в монастыри милостыню или поработать самому. И наоборот, обижание монашествующих, — учил он, — строго будет наказано Господом.
        Иван Семенович Мелюков, брат чудной святой угодницы Марии, о коей речь впереди, будучи к концу своей жизни монахом в Сарове, на послушании привратника, рассказывал:
        “Будучи еще мирским крестьянином, я часто работал у батюшки Серафима. И много, много чудного он мне предсказал о Дивееве. И всегда говорил: “Если кто моих сирот-девушек обидит, тот велие получит от Господа наказание, а кто заступится за них и в нужде защитит и поможет, изольется на того велия милость Божия свыше. Кто даже сердцем воздохнет да пожалеет их, и того Господь наградит. И скажу тебе, батюшка, помни: “Счастлив всяк, кто у убогого Серафима в Дивееве пробудет сутки, от утра и до утра: а Матерь Божия, Царица Небесная, каждые сутки посещает Дивеево!”
       А сами иночествующие за добро должны воздавать только молитвами, и даже удивительно, батюшка не велел и благодарить за дары:
        — Молитесь, молитесь паче всего за творящего вам благо, — наставлял он сирот своих, — но никогда, никогда словами его (благодетеля) не благодарите, потому что без благодарности он полную и всю мзду и награду за добро свое получит; благодарением же вы за благо вам скрадываете его, лишая его большей части, заслуженной добродетелью его, награды. Кто приносил дар, приносит его не вам, а Богу: не вам его и благодарить, а да возблагодарит он сам Господа, что Господь примет его дар.
       Брать же из монастыря, хотя бы для своих родных, преподобный считал великим и опасным грехом:
        “Это как огонь, вносимый в дом: кому дадите, он попалит все, и дом разорится и погибнет, и род весь пропадет от этого! Свое есть — дай. А нет, то приложи больше молитвы сокрушенным сердцем”.
        Но зато самое монашество, достойно проходимое, является уже великою милостью Божией не только самим иночествующим, но и всему роду их.
        — По совету ли, или по власти других, или каким бы то ни было образом, пришел ты в обитель — не унывай: посещение Божие есть (то есть милость Божия). Аще соблюдеши, яже сказую тебе, спасешися сам и присные твои, о которых заботишься: «не видех, — глаголет Пророк, — праведника оставлена, ниже семене (потомства) его, просяща хлебы» (Пс.36:25). — Так учил батюшка одного послушника нового.
        Но особенно сильно высказал он ту же самую мысль в беседе с родными дивной девятнадцатилетней схимницы Марфы, бывшей послушницы Марии, после смерти ее. Когда старшая сестра ее, Прасковья Семеновна Мелюкова, дивеевская монахиня, приехала к преподобному Серафиму за выдолбленным им для покойницы гробом, то батюшка, утешая ее, сказал:
        — А вы не унывайте, матушка: ее душа в Царствии Небесном и близ Святыя Троицы у престола Божия. И весь род Ваш по ней спасен будет!
       И брату ее, упомянутому привратнику, тогда еще крестьянину Ивану, сказал после похорон Марии:
        — Вот, радость моя, какой она милости сподобилась от Господа! В Царствии Небесном у престола Божия, близ Царицы Небесной, со святыми девами предстоит! Она за весь род ваш молитвенница! Она схимонахиня Марфа, я ее постриг. Бывая в Дивееве, никогда не проходи мимо, а припадай к могилке, говоря: “Госпоже и мати наша Марфо, помяни нас у престола Божия во Царствии Небесном!”
        Но, увы, не все и монашествующие спасутся. Даже из его сирот дивеевских иные не сподобятся помилования. Это было открыто ему в чудесном видении Самою Божией Матерью в 1830 году на празднике Успения.
        “Небесная Царица, батюшка, — записал потом этот рассказ протоиерей Садовский, духовник Дивеевский, — Сама Царица Небесная посетила убогого Серафима. И вот, радость нам какая, батюшка! Матерь-то Божия неизъяснимою благостию покрыла убогого Серафима.
       — Любимиче мой! — рекла Преблагословенная Владычица, Пречистая Дева. — Проси от Меня, чего хочеши.
       — Слышишь ли, батюшка? Какую нам милость-то явила Царица Небесная!
       И угодник Божий весь сам так и просветлел, так и сиял от восторга.
        — А убогий-то Серафим, — продолжал батюшка, — Серафим-то убогий и умолил Матерь-то Божию о сиротах своих, батюшка! И просил, чтобы все, все в Серафимовой-то пустыни спаслись бы сироточки, батюшка! И обещала Матерь Божия убогому Серафиму сию неизреченную радость, батюшка!.. Только трем не дано: “Три погибнут”, — рекла Матерь Божия. При этом светлый лик старца затуманился... “Одна сгорит, одну мельница смелет, а третья...”, — сколько ни старался я вспомнить, — пишет о.Садовский, — никак не могу: видно, уж так надо”.
        Через семь месяцев преподобному было другое явление Богородицы, самое чудное. Тогда присутствовала и сестра Евдокия Ефремовна. Ей после видения о.Серафим вспомнил и о предыдущем посещении его Божией Матерью, и рассказал следующие подробности о нем:
        “Вот, матушка, — в обитель-то мою до тысячи человек соберется. И все, матушка, спасутся. Я упросил, убогий, Матерь Божию, и соизволила Царица Небесная на смиренную просьбу убогого Серафима. И кроме трех, всех обещала Милосердная Владычица спасти, всех, радость моя! — Только там, матушка, — продолжал, немного помолчав батюшка, — там-то, в будущем все разделятся на три разряда: “Сочетанные”, которые чистотою своею, непрестанными молитвами и делами своими сочетаваны Господу: “Вся жизнь и дыхание их в Боге, и вечно они с Ним будут. Избранные, которые мои дела будут делать, матушка, и со мной же и будут в обители моей. И званные, которые лишь временно будут наш хлеб только кушать, которым — темное место. Дастся им только коечка, в одних рубашечках будут, да всегда тосковать станут! Это нерадивые и ленивые, матушка, которые общее-то дело да послушание не берегут и заняты только своими делами. Куда как мрачно и тяжело будет им! Будут сидеть все, качаясь из стороны в сторону на одном месте! — И взяв меня за руку, батюшка горько заплакал.
        — Послушание, матушка, послушание превыше поста и молитвы! — продолжал батюшка, — говорю тебе, ничего нет выше послушания, матушка. И ты так сказывай всем. — Затем, благословив, отпустил меня”.
        Таинственные страницы из будущего мира открывает здесь преподобный, но не нашему плотскому и ограниченному уму рассуждать о сем. Только нам, монахам, нужно запомнить и о трех погибших, и о многих званых, но, увы, не избранных. Далее мы узнаем об ужасной участи двух осужденных игумений. Недаром плакал угодник Божий о нас, нерадивых. Восстави нас из этой тины, Господи. За молитвы Твоей Матери. И преподобного Серафима.
       Но странно закончил эту беседу о званых батюшка, как о чужих каких:
       — Нам до них дел нет, матушка, пусть до времени хлеб наш едят!
        Точно отчужденные, изгнанные, Богом забытые... И вспоминается слово разбойничье: “Помяни мя, Господи, во Царствии Твоем... Тайны — суды Божии...” Лучше помнить об осуждении и “судилище Христове”, как зовет Церковь.

  8. Olqa
    О фильме "Отченька": Свой путь в церкви отец Антоний начал в возрасте семи лет чтецом в храме. В юности он подвизался послушником в Седмиозерской пустыни, после чего, окончив семинарию, в первые годы советской власти служил вместе с братией в лесном скиту. Репрессированный в 1937 году и подвергнутый пыткам, он почти лишился зрения и лишь чудом остался жив. Почти всю вторую половину своей жизни отец Антоний провел в странствиях по России, пройдя от северных пределов отечества до самого юга – на вершине Арарата подвижник сподобился видеть останки Ноева ковчега. Последние годы жизни монах провел в подмосковном Жуковском, где его служение, а также воспоминания и были запечатлены на пленку. Буквально за несколько месяцев до кончины, отец Антоний принял схиму и скончался в ноябре 1994-го года. И по сей день могила подвижника необычайно почитаема в Свято-Екатерининском мужском монастыре, где погребен отец Антоний.
     
    http://yandex.ru/clck/jsredir?from=yandex.ru%3Byandsearch%3Bweb%3B%3B&text=&etext=802.sjDnZuI1MVLCGJYCyEEL8PaskShNx6Jkqrz2YYCfOshNM2DorU7ix_fvxhrGU3iIG-0FXb6Mvp7UDzb3lFoMLw.a92dd51d47c0cd29c80fbe045260e3d2ea6c7abd&uuid=&state=PEtFfuTeVD4jaxywoSUvtNlVVIL6S3yQDiVIWGNU7dhI1Pz1rqFOgA&data=UlNrNmk5WktYejR0eWJFYk1LdmtxdXowdTVfZ3dBZU1lY0pWak9lSWxFN1dXMEU2Rk90THJpWEtDQ09ZSE9oa2FBcGhSa2s4MmRTOWV6a25QZmNoVk96UnZfQW1NVFRiSXBDRDI4VTNFOHE4d0hJQ2F4azNpMzlqSUJwdjdOZTloazRVamR0T0tYNWRnOG1NdUJUYklCbllJc0FKN1BOTw&b64e=2&sign=123ceec25954495b7d416e9e5504a5ea&keyno=0&cst=AiuY0DBWFJ5fN_r-AEszk2sBcqvcYnBrJqR087_ydrtxAzgB8liMqHqD5gUtBoU2bMWF0DnRarAV_X54QFQromiRU4w8wuaDAQulsEfzefbf-rUGOKEEbmJsOCQZU0_Eu0OIb0E8LOOoCpygAjgX9AxohSm8ou8ICUSCgLbBZSxhBXb48E67mz3qGzILcHdCV11YLMVedro&ref=cM777e4sMOAycdZhdUbYHtkusEOiLu3mdB1NJZzO2O775t-OBFgQAXQXZsNOBeSnOytOGna9R5V5sIhv6ccT_5D5a9_pPTEq0FPIbQVkYXW_5cNd9CoPfAIOeUv64l1th0pV0yS4hji4QxYlEpSfNquC_FQ0b6Zn_0FYKeb_q8s&l10n=ru&cts=1441483511040&mc=3.4834585933443494
  9. Olqa
    Моисей пас овец у Иофора, тестя своего, священника Мадиамского. Однажды провел он стадо далеко в пустыню и пришел к горе Божией, Хориву. И явился ему Ангел Господень в пламени огня из среды тернового куста. И увидел он, что терновый куст горит огнем, но куст не сгорает.
    Моисей сказал: пойду и посмотрю на сие великое явление, отчего куст не сгорает. Господь увидел, что он идет смотреть, и воззвал к нему Бог из среды куста, и сказал: Моисей! Моисей! Он сказал: вот я! И сказал Бог: не подходи сюда; сними обувь твою с ног твоих, ибо место, на котором ты стоишь, есть земля святая. И сказал: Я Бог отца твоего, Бог Авраама, Бог Исаака и Бог Иакова. Моисей закрыл лице свое, потому что боялся воззреть на Бога. (Исход, 3:1-6)
     
    Из маленького отростка того самого тернового куста, привезенного с Синая, в монастыре вырос такой большой куст неопалимой купины. Говорят, что всего несколько мест на планете Земля, где отростки куста прижились.

     
    В храме: иконостас и икона святой великомученицы Екатерины

     
    В годы репрессий на территории монастыря была самая страшная по жестокостям пыток тюрьма, печально знаменитая Сухановка

     
    Храм Петра и Павла.
     
    По непрерывным усилиям Петра и его учеников вера Христова все более распространялась в Риме. Даже многие богатые вельможи и знатные женщины обратились ко Христовой вере. Среди них были две наложницы императора Нерона, которых он любил более других. Приняв христианскую веру, они утвердились в целомудрии и не захотели более встречаться с Нероном. Сильно разгневанный, Нерон обрушил всю силу своей власти на церковь, на всех христиан и особенно на Петра. Он припомнил ему и смерть своего друга, волхва Симона, и приказал найти Петра, чтобы предать его смерти. Это стало известно всем христианам Рима. Они начали приходить к Петру и просили его скрыться, уйти из Рима совсем, на пользу всей церкви. Однако Петр, заблаговременно извещенный о своей кончине, не соглашался с просившими: он пламенно желал пострадать и умереть за Христа. А христиане неотступно молили его уйти. Наконец, тронутый всеобщими слезами и молениями, Петр решил скрыться из Рима. Он собрал всех верующих, совершил молитву, простился со всеми и тихо вышел из дома. Была глубокая полночь. Всю жизнь проведший в странствиях, Петр и сам не знал куда идет. Ему было уже 70 лет, и он, как и Учитель его, был гоним и бездомен. Страха у него не было, но не было и уверенности, правильно ли он поступает. Так в одиночестве он подошел к городским воротам и видит: навстречу ему идет Сам Иисус Христос. Изумленный, Петр поклонился Господу и сразу же, как обычно, спросил:
    - Куда идешь, Господи?
    - Иду в Рим снова распяться, - ответил Христос и стал невидим.
    Недоумевая, Петр задумался. И дано ему было познать, что Христос Сам страждет в страданиях рабов своих и что он хочет и в его теле пострадать в Риме сейчас. И Петр повернул обратно. И немедленно, на другой же день был схвачен воинами. Вместе с ним было взято много и других христиан, среди них Климент, ревностный ученик и последователь апостолом Петра и Павла. Всех взятых христиан Нерон приказал судить и подвергнуть смертной казни через усечение мечом. Живым отпустили только Климента, как царского родственника. Петра озлобленный Нерон приказал подвергнуть более жестокой казни – распятию на кресте. Но Петр не убоялся этого, напротив – он упросил распять его вниз головой: он не осмеливался уподобиться в своем распятии распятому Господу и желал преклонить голову свою под ноги Его. И желание Петра было исполнено – его распяли вниз головой. Это была особенно мучительная смерть. Так 29 июня (12 июля) 67 года по Р.Х. апостол Петр закончил свой земной путь.
     

     

  10. Olqa
    Не так давно на одном из московских монастырских Подворий стала свидетелем очень похожей ситуации, описанной в рассказе Нины Павловой "Две кражи в один праздничный день". Не буду вдаваться в подробности...Когда-то священник в Оптине сказал такие слова - современные скорби. Наверное, и это тоже современная скорбь, которая не случайна, попущена Господом для чего-то, что еще не понятно...Вчера прочитала упомянутый рассказ и успокоилась что ли. Все - управится...Надо только потерпеть....
     
    Из рассказа Нины Павловой "Две кражи в праздничный день" (полностью рассказы есть на "Азбуке" http://azbyka.ru/fiction/rasskazy-nina-pavlova/
     
    "...К сожалению, в этой истории всё легко узнаваемо. А потому, избегая соблазна хвалить или хулить кого-то, передам рассказ послушника в обобщённом виде. В некотором царстве, в некотором государстве в одном старинном монастыре отправили в отпуск отца эконома. А тот на время своего отсутствия поставил управлять монастырским хозяйством своего заместителя, молодого послушника, получившего блестящее экономическое образование в Англии. Сам отец эконом был из практиков – всё знал, всё умел, а получить образование не случилось. Правда, всю жизнь он тянулся к знаниям и буквально благоговел перед своим учёным помощником. Просматривает тот, бывало, по интернету биржевые новости, изрекая нечто мудрёное о падении индекса Доу-Джонса, а отец эконом интересуется:
    – А своими словами это как?
    – А своими словами, батюшка, нам за электричество уже нечем платить, а вы разбазариваете всё на прихлебателей. Знаете, сколько стоит прокормить одного нахлебника? Вот, пожалуйста, у меня всё подсчитано. А сколько таких нахлебников в монастыре?
    Нахлебников, действительно, было много. Бомжи и нищие облепили паперти храмов, а ведь в обед потянутся в трапезную, чтобы получить свою тарелку супа. А ещё помогали немощным старицам, работавшим прежде в монастыре. От юности они безвозмездно служили святой обители – пекли просфоры, мыли полы, готовили в трапезной, а потом состарились и стали болеть. И отец эконом старался помочь им дровами, выписывал к празднику продукты со склада, а в трапезной сажал на самое почётное место.
    Были, наконец, в обители и такие хитрованы-паломники, что умудрялись подолгу жить в монастыре, отлынивая при этом от работы. А порядок в монастыре простой – три дня ты гость, а потом иди работать на послушании. А они поработают день-другой и идут жаловаться монастырскому врачу – здесь болит, там колет. А потом начиналось общее расслабление организма с широко известным диагнозом: лень перешла в грипп. Что поделаешь? В любом обществе есть немощные, хворые люди, но и их питает Господь.
    Монастырь всегда кормил болящих и нищих, и обитель не зря называли святой, ибо в годину бедствий монахи сами голодали, но делились последним куском хлеба с обездоленными. А теперь эти древние заветы святости вступили в неодолимое противоречие с рыночной экономикой. Как теперь прокормить нахлебников, если цены на продукты запредельные, налоги грабительские, а за электричество действительно задолжали?
    Собственно, отец эконом потому и согласился поехать в отпуск, что вдруг остро почувствовал – его время прошло. И неучи, привыкшие хозяйствовать по старинке, должны уступить своё место таким блестяще образованным молодым людям, каким был его помощник. Пусть покажет себя в работе, а ему, старику, пора на покой.
    И учёный эконом себя показал. В первый же день он ввёл одноразовые пропуска в трапезную для штатных монастырских рабочих и для паломников, действительно трудившихся на послушании. Раздавать пропуска поручили древнему монаху Евтихию, уже настолько отошедшему от жизни, что он лишь молча молился по чёткам, и взять у него пропуск мог любой желающий. Словом, первыми обзавелись пропусками именно хитрованы. А рабочие монастыря то ли не знали о пропусках, то ли знали, но ведь некогда бегать по монастырю в поисках отца Евтихия – работа встанет! А в обеденный перерыв обнаружилось – в трапезную без пропусков никого не пускают. И у дверей трапезной собралась большая возмущённая толпа.
    Помощник эконома вкратце объяснил толпе тот новый распорядок, когда бесплатное питание отныне полагается лишь тем, кто сегодня работает в монастыре, а посторонним в трапезную вход воспрещён. И тут все, не сговариваясь, посмотрели на бабу Надю, в тайном постриге монахиню Надежду. Сорок лет она проработала в трапезной монастыря, кормила и утешала людей, а теперь тихо угасала от рака в онкологическом центре. Собственно, баба Надя выпросилась в отпуск из больницы не ради бесплатных монастырских щей – ей хотелось перед смертью проститься с родной обителью и подышать таким родным для неё воздухом. Главный инженер монастыря тут же предложил бабе Наде свой пропуск в трапезную, но она лишь молча поклонилась ему и молча же ушла. И было так тягостно смотреть ей вслед, что не один человек тогда подумал: вот проработаешь всю жизнь в монастыре, а потом тебя вышвырнут вон, как старую ветошь, и даже обозначат словами – ты отныне здесь посторонний, а посторонним вход воспрещён.
    Позже, конечно, сочинили небылицы, будто в монастыре был бунт и усмирять его вызвали спецназ. Разумеется, ничего подобного не было. Народ в монастыре в основном смиренный. Первыми смирились и ушли нищие, понимая, что монастырь не обязан их кормить. Бомжи, будучи людьми абсолютно бесправными, тоже ни на что не претендовали. Их и раньше из-за неопрятности не пускали в трапезную, но через специальное окошко в притворе выдавали по миске супа и хлеб. На этот раз заветное окно не открылось и бомжи, потоптавшись, ушли. Даже рабочие монастыря особо не роптали, но вместо того, чтобы отправиться за пропусками к отцу Евтихию, они пошли в ближайший гастроном, купили там кое-что покрепче лимонада и, как говорится, загуляли.
    Словом, помощник эконома бился как рыба об лёд, пытаясь залатать дыры в монастырском бюджете: резко сократил расходы на питание за счёт введения пропусков, отказал в материальной помощи детдому и прочим просителям, а также ввёл систему платных услуг. Например, если раньше монастырские трактора бесплатно распахивали огороды многодетным семьям, инвалидам и своим рабочим, то теперь эти услуги стали платными.
    Нововведений было много, но тем неожиданней стал итог. Вскоре стало нечем платить даже зарплату рабочим, ибо перестали поступать пожертвования от прихожан. И здесь надо пояснить, что монастырь, говоря по-старинному, был кружечный. То есть во время службы идут по храму монахи с подносами, а люди жертвуют на монастырь от своих щедрот. Раньше на подносах высились горы купюр в нашей и иностранной валюте. А тут ходят сборщики по храму неделю, другую, а на подносах лишь медные копейки.
    – Отцы, – спрашивают их, – вы хоть на чай собрали?
    – На чай собрали, но только без сахара.
    Главное, куда-то исчезли спонсоры. На Луну они, что ли, все улетели? А энергетики, потребовав заплатить долги, вдруг отключили монастырь от электричества. В ту же ночь в монастырь забрались грабители, правда их успели вспугнуть. А наутро оттаяли холодильники и нестерпимо завоняло протухшей рыбой.
    Нестроений было столько, что забеспокоились даже животные. Лошади тревожно ржали и лягались. А кроткий монастырский бык Меркурий вдруг поддел на рога отца келаря, и тот лишь чудом спасся, успев залезть на крышу коровника. Залезть-то залез, а слезть не может – бык роет рогами землю и бросается на людей, не подпуская никого к коровнику. Сутки бедный келарь сидел на крыше, умоляя вызвать МЧС. Но в монастыре поступили проще – вызвали из отпуска отца эконома. Первым делом тот пристыдил быка:
    – Меркуша, Меркуша, как тебе не стыдно? В святой обители живёшь, а так себя ведёшь?
    И Меркуша, устыдившись, ушёл в свой загон. Потом отец эконом велел келарю накрыть в трапезной столы по архиерейскому чину, как это делалось при встрече высоких гостей.
    – Что, митрополит с губернатором к нам приезжают? – оживился отец келарь, очень любивший парадные приёмы и умевший блеснуть на них.
    – Бери выше, отче!
    И келарь почему-то вообразил: к ним едет президент, тем более что переговоры о визите президента, действительно, велись. Надо ли объяснять, какой пир был уготован для столь высокого гостя? Золотистая севрюжья уха, расстегаи с сёмгой, жюльен из белых грибов и рыжиков, блины с красной икрой – всего не перечислишь. Келарь очень старался. И он буквально потерял дар речи, когда отец эконом привёл в трапезную толпу нищих и каких-то страшных калек.
    – Батюшка, да что вы творите? – закричал в негодовании помощник эконома.
    – А творю я то, что творили наши отцы, – спокойно ответил отец эконом. – Читал ли ты, брат, Житие святого мученика архидиакона Лаврентия?
    – А-а, того, что сожгли на костре? При чём здесь Лаврентий?
    – А при том, что перед казнью царь потребовал у святого Лаврентия открыть, где спрятаны сокровища Церкви. И тогда архидиакон привёл к царю множество нищих, сирых, больных и увечных. «Вот, – сказал он царю, – главное сокровище нашей Церкви. И кто вкладывает своё имение в эти сосуды, тот получает вечные сокровища на Небе и милость Божью на земле».
    После этого пира для нищих что-то изменилось в монастыре. Даже погода будто повеселела. А вскоре в монастырь приехали благотворители и не только с избытком заплатили долги, но и пожертвовали деньги на строительство богадельни.
    Конечно, бывают в монастыре и сегодня периоды острой нужды. Отец эконом в таких случаях скорбит и всё же старается помочь обездоленным, памятуя мудрый совет царя Соломона: «Пускайте по водам хлебы ваши, и они возвратятся к вам».
    А вот этого пускания хлебов по водам учёный помощник эконома не выдержал и перешёл на работу в банк..."
  11. Olqa
    Письмо из Бутырок Георгий Осоргин - князю Григорию Трубецкому: "Настанет час, когда мы все соберемся..."
    30/III-12/IV-1928 г.
    Христос Воскресе! Милый дядя Гриша, поздравляю тебя и тетю Машу с наступающим праздником и желаю Вам самого лучшего. Давно, давно мне хочется написать тебе, милый дядя Гриша. Ты столько всегда участия проявлял ко мне, с такой сердечностью помог в трудную минуту моей жизни, а главное весь твой облик неразрывно связан у каждого из нас, твоих племянников, с такими чудными воспоминаниями, и ты всегда есть, был и будешь самым нашим дорогим и любимым дядюшкой.
    Наступает четвертая Пасха, которую я провожу в этих стенах, в разлуке с семьей, но чувство, с самого детства пронизавшее меня насквозь в эти дни, - мне и на этот раз не изменило: с начала Страстной я сразу ощутил приближение праздника; слежу за церковной жизнью по звону, мысленный слух мой полон слов и напевов из страстных служб, а в душе все растет чувство благоговейного умиления, которое, бывало, ребенком испытывал, идя к исповеди и причастию, и в 35 лет это чувство так же сильно, так же глубоко захватывает, как тогда в детские годы.
    Милый дядя Гриша, перебрал в своей памяти Пасхи прошлых лет, я вспомнил нашу последнюю Пасху в Сергиевском, проведенную вместе с тобой и тетей Машей, и вот тут я и почувствовал необходимость сейчас же тебе написать. Если ты не забыл. Пасха 18-го года была довольно поздняя, а весна ранняя и очень дружная, так что когда на последней неделе поста мне пришлось везти тетю Машу из Ферзикова, стояла полная распутица. Как сейчас помню эту поездку: был теплый насыщенный сыростью пасмурный день, который быстрее самого сильного солнца съедал державшийся еще в лесах и по логам снег. Куда не оглянешься, всюду вода, вода и вода, и даже все звуки сосредоточились в ее со всех сторон несущемся, то бушующем, то журчащем течении, да в наполняющем воздух неумолкаемом звоне бесчисленных жаворонков. Ехать пришлось все же на санях, но не по дороге, одиноким грязным гребнем вившейся среди полуобнаженного поля, а стороной, с опаской выбирая места. И в каждом следе копыт, в каждой полосе, оставляемой полозьями, немедленно образовывался маленький мутный ручеек, куда-то стремившийся, куда-то озабоченно пробивавший себе дорогу. Ехали мы безнадежно долго, измучили лошадь, и в конце-концов, миновав благополучно на Поливановском поле одно из самых трудных мест, я обнаглел, поехал смелее и завез-таки тетю Машу, да так, что чуть не утопил и лошадь, и сани: пришлось распрягать, вытаскивать, мокнуть чуть не до бровей, словом, было совсем, совсем кулерлокально. Помнится, вся ранняя весна того года прошла под впечатлением особенно стремительного напора оживающих сил, но весь этот веселый весенний гам, несмотря на красоту и радостность пробуждающейся природы, не мог заглушить в каждом из нас то чувство тревоги, которое щемило сердце; то чья-нибудь бессмысленная озлобленная рука вновь и вновь кощунствовала над нашим Сергиевском, то угнетало сознание, что наша дружная спаянная семья начала разлетаться: Соня за тридевять земель с кучей детей, одна, в разлуке с мужем, Сережа, только что женившийся, неизвестно где и как, и на все то Вы, милый дядя Гриша с тетей Машей, разлученные с Вашими младшими птенцами, в постоянном остром беспокойстве о них. Нехорошее это было время, тяжелое, и вся эта смутность душевная, помимо определенных причин, имела под собой много, кажется, еще более глубокую общую почву: все мы, и стар и млад, стояли тогда на крутом переломе, позади себя мы оставляли, бессознательно прощаясь с ним, полное дорогих любимых воспоминаний прошлое. Впереди смутно рисовалось какое-то враждебное, совершенно неизвестное будущее.
    Между тем наступила Страстная. Весна была в том периоде, когда природа, сбросив с себя в первом порыве зимние оковы, временно затихает, словно отдыхая после одержанной победы. Но и под этим кажущимся спокойствием всегда чувствуется сложный скрытый процесс, совершающийся где-то в недрах земли, которая готовится распуститься во всей красоте могучего роста и цветения. Пахота, а затем и сев яровых был полон пахучих испарений и, идя за плугом по потной, легко разворачивающейся борозде, так и обдает тебя чудным запахом сохнущей земли, тем запахом, который меня всегда опьянял, потому что в нем особенно ощущалась беспредельность растительной силы природы. Не знаю, как Вы себя чувствовали в то время, потому что я жил совершенно обособленной жизнью и работал с утра до вечера в поле, не видел, да и не хотел видеть ничего другого, слишком мучительно было думать, и только предельная физическая усталость давала возможность если не забыть, то хоть забыться. Но с наступлением Страстной начались службы в церкви и на дому, пришлось регентовать спевками и на клиросе.
    В Великую Среду я кончил посев овса и, убрав плуг и борону, всецело взялся за камертон. И вот тут началось для меня то, что я никогда в жизни не забуду. Милый дядя Гриша! Помнишь ли ты службу 12 Евангелий у нас в нашей Сергиевской церкви? Помнишь ли ты замечательную манеру служить нашего маленького батейки? Этой весной будет 9 лет, как он во время Пасхальной заутрени скончался, но до сих пор еще, когда я слышу некоторые возгласы, целый ряд мест из Евангелия, мне чудится взволнованный голос нашего милого батейки, с такими в душу льющимися проникновенными интонациями. Я помню, что тебя тогда захватила эта служба, что она на тебя очень сильно подействовала. Как сейчас вижу возвышающееся среди церкви огромное Распятие с фигурами Божией Матери и Апостола Иоанна по бокам, окаймленное дугой разноцветных лампадок. Колеблющееся пламя множества свечей, и среди знакомой до мельчайших подробностей толпы Сергиевских крестьян твою фигуру у правой стены впереди церковного ящика с выражением созерцания на лице. А если бы ты знал, что происходило тогда в моей душе?! Это был целый переворот, какое-то огромное исцеляющее вдохновение. Не удивляйся, что я так пишу, я, кажется, ничего не преувеличиваю, только мне сейчас очень волнительно вспоминать обо всем этом, потому что я все время отрываюсь, чтобы подойти к окну послушать над Москвой. Над Москвой стоит ясная тихая звездная ночь, и слышно, как то одна, то другая церковь медленно размеренными ударами благо-вестит очередное Евангелие. И думаю о моей Лине с Мариночкой, о папа, мама, сестрах, братьях, о всех вас, тоскующих в эти дни на чужбине, таких дорогих близких, и как ни тяжело, особенно сейчас, сознание разлуки, я все же непоколебимо верю, что настанет час, когда мы все соберемся, так же как собраны все сейчас в моих мыслях.
    1-14/IV 1928г.
    Мне не дали кончить письма и я нарочно.... вечером. Вот, вот начнется Пасхальная заутреня. В камере у нас все прибрано, на общем большом столе стоят куличи и пасхи. Огромное ХВ из свежей зелени кресс-салата красиво выделяется на белой скатерти с рассыпанными вокруг ярко покрашенными яйцами. В камере необычайно тихо, чтобы не возбуждать начальства, все прилегли на опущенных койках /нас 24 человека/ в ожидании звона, а я сел снова тебе писать.
    Помню, вышел я тогда из Сергиевской церкви ошеломленный той массой чувств и ощущений, которые на меня нахлынули, и вся моя прежняя смутность душевная показалась таким нестоющим внимания пустяком. В великих образах Страстных служб, через ужас человеческого греха и страдания Спасителя, ведущие к великому торжеству Воскресения, я вдруг открыл то самое важное, нерушимое ничем, которое было и в этой временно примолкшей весне, таящей в себе зародыш полного обновления всего живого.
    А службы все шли в своей строгой глубоко проникновенной последовательности, образы сменялись образами, и когда в Великую Субботу после пения "Воскресни Боже" диакон, переоблаченный в светлую ризу, вышел на середину церкви к плащанице для чтения Евангелия о Воскресении, мне казалось, что все мы одинаково потрясены, одинаково чувствуем и молимся. А весна тем временем перешла в наступление. Когда мы шли к Пасхальной Заутрени, стояла душная сырая ночь, небо заволокло низкими тяжелыми облаками и, идя по темным аллеям сада, чудилось какое-то шевеление в почве, точно из земли тянулись невидимые бесчисленные ростки, пробивавшие себе путь к воздуху и свету. Не знаю, произвела ли на тебя тогда какое-нибудь впечатление наша заутреня. Для нас не было и не будет ничего лучше Пасхи у нас в Сергиевском. Мы все органически слишком связаны с Сергиевским, чтобы что-нибудь могло его превзойти, вызвать столько хорошего. Это не слепой патриатизм, потому что для нас всех оно послужило той духовной колыбелью, в которой родилось и выросло все, чем каждый из нас живет и дышит.
    Но милый дядя Гриша! Пока я тебе писал, рассеянный звон, все время несшийся над Москвой, перешел в могучий, торжественный перезвон. Начались крестные ходы, то и дело доносится хлопание пускаемых ракет. Слышно, как одна за другой присоединяются церкви к общему сливающемуся гулу колоколов. Волна звуков все растет. Вот совсем близко какая-то, по-видимому, маленькая церковка звонко прорезает общий аккорд таким родственным ликующим подголоском. Иногда кажется, что звук начал стихать, и вдруг новая волна налетает с неожиданной силой, и торжествующий гимн колоколов снова растет и ширится, словно заполняя все пространство между землей и небом. Я не могу больше писать. То, что я слышу сейчас, слишком волнительно, слишком хорошо, чтобы можно было передать это какими бы то ни было словами - неотразимая проповедь Воскресения чудится в этом могучем хвалебном звоне. И, милый дядя Гриша, мне так, так хорошо на душе, что единственное, чем я могу выразить свое настроение, сказать тебе еще раз ХРИСТОС ВОСКРЕСЕ.
    ГЕОРГИЙ
    "ГЕОРГИЙ"... "ДЯДЯ ГРИША"... "СЕРГИЕВСКОЕ" (комментарий)
    Лет двадцать или более назад, когда это письмо промелькнуло впервые в машинописных копиях русского религиозного "самиздата", - тогда лишь совсем немногие знали, что за судьбы стоят за именами автора и его адресата, где именно находится село, с любовью изображенное узником.
    С тех пор многое прояснилось. Замечательное своим высоким духовным лиризмом, напоминающим лучшие страницы наших прозаиков начала века, письмо обретает теперь и весомость ценного исторического свидетельства, документа, который позволяет увидеть сокровенные подробности всесокрушающего "перелома".
    Георгий Михайлович Осоргин /1893-1929/, автор письма, происходил из старинного русского дворянского рода, прославленного в XVII веке бессребреничеством святой праведной Иулиании Лазаревской /Осор-гиной/. В Калужской губернии у родителей Георгия Михаила Михайловича Осоргина /до 1905 г. служившего губернатором/ и Елизаветы Николаевны /в девичестве Трубецкой/ было имение Сергиевское, где в 1918 г. автор письма занимался крестьянским трудом. Его адресат - князь Григорий Николаевич Трубецкой /1873-1929/, родной дядя Георгия по матери, младший брат философов Сергея и Евгения Трубецких. В царской России он добился видного положения на дипломатическом поприще, заметно участвовал в Белом движении, в том числе входил в состав правительства генерала Врангеля. Нам теперь непросто представить, сколь замысловатыми путями письмо, сочиненное в бутырской камере, должно было из большевистской Москвы доставляться в Париж, где на ту пору жил Трубецкой.
    Поразительнее другое: именно ему, Григорию Трубецкому, довелось в своих воспоминаниях, написанных еще в 1919 году, как бы заранее прокомментировать будущее письмо, ему посланное. Эта зеркальная перекличка двух разновременных и разножан-ровых текстов - эпистолярного и мемуарного - явление редкое, а может быть, и единственное в своем роде. Впечатление таково, будто и тот и другой, решили оспорить утверждение поэта: "вряд ли есть родство души".
    "Свое Сергиевское, - пишет Г.Н. Трубецкой/воспоминания "Годы смут и надежд" в книге "Князья Трубецкие. Россия воспрянет". Москва. Военное издательство. 1996/, - Осоргины любили так, как можно любить только близкое, родное существо, и особенно чутко ценили прелести природы и местоположения, которые действительно были прекрасны. Они были способны, когда время позволяло, проводить целые часы на обрыве, за парком, откуда на далеком просторе виднелась Ока, которая вся змеилась на поворотах, синея и уходя вдаль".
    А вот как здесь же князь Трубецкой представляет своим читателям Георгия Осоргина: "Он успел кончить университет, на войне был в Конно-гренадерском полку, зарекомендовал себя храбростью и находчивостью. Маленького роста, почти безусый, он казался мальчиком, и к нему сохранилось отношение в семье как к младшему.
    ...Георгий старался как можно легче и веселее относиться к перемене обстановки и делал все возможное, чтобы облегчить своей семье переживаемые невзгоды... Георгию это давалось просто и легко. Весной он потребовал себе выделения трудовой нормы. Свои крестьяне и комитетчики, которые совестились господ и любили Георгия, были рады отрезать ему 15 десятин земли, по его собственному выбору, оставили ему три лошади, две коровы, инвентарь, семена - словом, все, что фактически он в состоянии был использовать своим трудом.
    Георгий проводил весь день в поле - от зари до зари. Ему помогали бывшие служащие и его сестры. Умилительно было видеть, как просто и радостно отдались они непривычной работе и в ней умели находить неизведанное раньше удовлетворение. Георгия хватало при этом и на регентство в семейном церковном хоре, и на поездки по вечерам на тягу. Он был и простым рабочим, и кучером своей семьи. Славный, тихий мальчик".
    В обстановке, когда старшие члены семьи под давлением чрезвычайных перемен пали духом, двадцатипятилетний Георгий принимает на себя не только ответственность тяжелого, но бодрящего крестьянского труда. В его поведении проступают черты смиренного подвига, подобного тому, который совершила когда-то святая Иулиания. "После воскресной обедни, - сообщает Г.Н. Трубецкой важную подробность, - обычно собиралось Братство св. Иулиании /Осоргиной/. Все члены семьи были братчиками и вместе с крестьянами обсуждали, кому и в каких размерах надо помочь".
    Удивительная прочность отношений между обитателями родового гнезда и Сергиевскими крестьянами сказалась осенью того же, 1918 года, когда калужские комиссары категорически потребовали от Осоргиных в кратчайшие сроки освободить имение. "Эти три дня, - читаем в воспоминаниях "дяди Гриши", - Осоргины провели в посте и говений. Храм был полон молящихся. Когда они выехали на станцию, народ провожал их на всем пути. Крестьяне наняли им вагон, выгнали оттуда всех посторонних, поставили своих сторожей до самой Москвы".
    И тут уже князь Григорий Трубецкой говорит не только от себя лично, но как бы и от имени всех милых его душе Осоргиных: "Неужели я больше не увижу Сергиевского? Я не могу с этим примириться. Не могут, не должны исчезнуть такие уголки русской жизни, овеянные старозаветным, родным и крепким духом... Утрата таких очагов, хотя бы они были малочисленны, а может быть, именно потому что их немного, была бы невосполнимой потерей для России, и только одно утешает, что не могут бесследно погибнуть добрые семена, которые долгие годы сеялись на благодатной почве, - "память их из рода в род".
    Узник Бутырок Георгий Осоргин совсем немного прожил после своего письма к "дяде Грише". Известно, что он был расстрелян в Соловках 16 октября 1929 года.* В Париже, в том же 1929 году, скончался и князь Григорий Николаевич Трубецкой. По крайней мере, для них двоих сбылись тогда заветные сроки, обозначенные в письме племянника: "Настанет час, когда мы все соберемся..."**
    * Краткий рассказ о последних днях жизни Георгия Осоргина приводит в "Архипелаге ГУЛАГ" Александр Солженицын. Более подробно о месяцах, проведенных совместно с Осоргиным в стенах Бутырок и затем на Соловках, повествует Олег Волков в своей книге "Век надежд и крушений". И еще одно произведение, на страницах которого читатель встретит Георгия Осоргина, - воспоминания Сергея Голицына "Записки уцелевшего".
    ** Фотографии к материалу из домашнего архива В.В. Веселовского.
    Ист.: http://www.voskres.ru/golgofa/letter.htm , 2000 г. Юрий ЛОЩИЦ.
  12. Olqa
    Если кратко изложить предисловие к книге "Домострой", то в очень трудный период жизни Святой Руси на ряду с государственными законами принимались и законы, устанавливающие правила и порядки жизни в семье - в домо-строительстве. Многое вызывает уже теперь улыбку, а многое - сожаление о том, что растеряны нами всеми многовековые уклады жизни...Совсем малая часть из книги:
     
    КАК С ДОМОЧАДЦАМИ УГОЩАТЬ БЛАГОДАРНО ПРИХОДЯЩИХ В ТВОЙ ДОМ
    ...И если едят в благоговейном молчании или за духовной беседой, тогда им невидимо ангелы предстоят и записывают дела добрые, а еда и питье тогда в сладость. Если же станут еду и питье хулить, точно в отбросы сразу превращается то, что едят. А если при этом грубые и бесстыдные речи звучат, непристойное срамословие, смех, забавы разные или игра на гуслях и всякая музыка, пляски и хлопание в ладоши, и прыжки, всякие игры и песни бесовские, тогда, словно дым отгоняет пчел, отойдут и Ангелы Божьи от этой трапезы и непристойной беседы. А бесы возрадуются и налетят, свой час улучив, тогда и творится всё, что им хочется: бесчинствуют за игрой в кости и в шахматы, всякими бесовскими играми тешатся, дар Божий — еду и питье, и плоды земные — на посмешище бросят, прольют, друг друга колотят, обливают, надругаясь всячески над божьим даром, а бесы записывают эти дела их, несут к сатане, и вместе радуются они погибели христиан. Но все такие деяния предстанут в день Страшного суда: о, горе — творящим такое! Когда иудеи сели в пустыне есть и пить и, объевшись и упившись, начали веселиться и блуд творить, тогда земля поглотила их— двадцать тысяч и три тысячи. О, устрашитесь тем, люди, и творите волю Божью так, как в законе писано; от такового злого бесчинства сохрани, Господь, всякого христианина. Есть и пить вам во славу Божию, не объедаться, не упиваться, пустых речей не вести.
    Когда перед кем-то ставишь ты еду и питье и всякие яства, или же перед тобою поставят их, хулить не следует, говоря: "это гнилое" или "кислое" или "пресное", или "соленое", или "горькое", или "протухло", или "сырое", или "переварено", или еще какое-нибудь порицание высказывать, но подобает дар Божий — любую еду и питье - похвалить и с благодарностью есть, тогда и Бог придает пище благоухание и превратит ее в сладость. А уж если какая еда и питье никуда не годятся, накажи домочадцев, того, кто готовил, чтоб наперед подобного не было.
    Из Евангелия. Когда позовут тебя на пир, не садись на почетном месте, вдруг из числа приглашенных будет кто-то тебя почтеннее, и подойдет к тебе хозяин и скажет: "Уступи ему место!" — и тогда придется тебе со стыдом перейти на последнее место. Но, если тебя пригласят, сядь войдя на последнее место, и когда придет пригласивший тебя и скажет тебе: "Друже, садись выше!" — тогда почтут тебя остальные гости. Так и всякий, кто возносится — смирится, а смиренный вознесется.
    А к этому добавь еще: когда пригласят тебя на пир, не упивайся до страшного опьянения и не сиди допоздна, потому что во многом питии и в долгом сидении рождается брань и свара и драка, а то и кровопролитие. И ты, если здесь находишься, хоть не бранишься и не задираешься, в той брани и драке не будешь последний, но первый: ведь долго сидишь, дожидаешься этой брани. И хозяин с этим — к тебе упрек: спать к себе не идешь, а его домочадцам нет и покоя и времени для других гостей. Если упьешься допьяна, а спать к себе не идешь — не едешь, тут и уснешь, где пил, останешься без присмотра, ведь гостей-то много, не ты один. И в этом твоем перепое и небрежении изгрязнишь на себе одежду, а колпак или шапку потеряешь. Если же были деньги в мошне или в кошельке, их вытащат, а ножи заберут — и вот уж хозяину, у которого пил, и в том по тебе кручина, а тебе тем более: и сам истратился, и от людей позор, скажут: там, где пил, тут и уснул, кому за ним присмотреть, коли все пьяны? Видишь сам, какой и позор и укор и ущерб тебе от чрезмерного пьянства.
    Если уйдешь или уедешь, а выпил все же порядочно, то по пути уснешь, не доберешься до дому, и тогда пуще прежнего пострадаешь: снимут с тебя и одежду всю, все отберут, что при себе имеешь, не оставят даже сорочки. Итак, если не протрезвишься и до конца упьешься, я скажу так: тело лишишь души. Спьяну многие от вина умирают и замерзают в пути. Не говорю: не следует пить, такого не надо; но говорю: не упивайтесь допьяна пьяными. Я дара Божьего не порицаю, но порицаю тех, кто пьет без удержу. Как пишет апостол Павел к Тимофею: "Пей мало вина — лишь желудка ради и частых недугов", а нам писал: "Пейте мало вина веселия ради, а не для пьянства: пьяницы царства божия не наследуют". Многие люди лишаются пьянством и земного богатства. Если кто безмерно придерживается питья, восхвалят его безрассудные, но потом они же его и осудят за то, что глупо растратил добро свое. Как сказал апостол: "Не упивайтесь вином, нет в нем спасения, но упивайтесь восхвалением Бога", а я скажу так: упивайтесь молитвой, и постом, и милостыней, и посещением церкви с чистою совестью. Их одобряет Бог, такие примут от него награду в царстве Его. Вином же упиваться-то погибель души и телу, а богатству своему разор. Вместе с земным имением пьяницы лишаются и небесного, ибо пьют не Бога ради, но пьянства для. И единственно только бесы радуются, к которым пьянице путь предстоит, если не успеет покаяться. Так видишь ли, о человек, какой позор и какой упрек за это от Бога, и от святых его? Апостол причисляет пьяницу, как всякого грешника, к неугодным Богу, по судьбе равным бесам, если искренним покаянием не очистит он душу свою. Так пусть же будут все христиане, с Богом живущие в православной вере, вместе с Господом нашим Иисусом Христом и со святыми его, славящие святую Троицу — Отца и Сына и святого Духа, аминь.
    Но вернемся к предыдущему, о чем у нас речь. А хозяин дома (или слуги его) должен подавать всем есть и пить или за стол, или послать в другой дом, разделив по достоинству и по чину, и по обычаю. От большого стола посылают блюда, от остальных не бывает; за любовь да верную службу — пусть как положено всех оделят, и о том прощения просят.
    А от стола или от трапезы еду и питье тайно выносить или высылать, без разрешения и без благословения — святотатство и самовольство, таких людей всегда осуждают.
    Когда поставят перед тобой различные яства и пития, но если кто-то знатнее тебя из приглашенных будет, не начинай есть раньше его; если же почетный гость ты, то поднесенную пищу начинай есть первым. У иных боголюбцев обильно бывает еды и питья, и все, что останется нетронутым, убирают, потом еще пригодится — послать или дать. Если же кто, бесчувствен и неискусен, не учен и невежда, без рассуждений все блюда подряд починает, же насытясь и не желая есть, не заботясь о сохранении блюд, такого обругают и высмеют, он обесчещен перед Богом и людьми.
    Если случится приветить приезжих людей, торговых ли, или иноземцев, иных гостей, званых ли. Богом ли данны: богатых или бедных, священников или монахов,- то хозяину и хозяйке следует быть приветливыми и должную честь воздавать по чину и по достоинству каждого человека. С любовью и благодарностью, ласковым словом каждого из них почтить, со всяким поговорить и добрым словом приветить, да есть и пить или на стол выставить, или подать из рук своих с добрым приветом, а иным и послать чего-нибудь, но каждого чем-то выделить и всякого порадовать. Если какие из них ждут в сенях или сидят на дворе — и тех накормить-напоить и, за столом сидя, не забыть высылать им еду и питье. Если есть у хозяина сын или верный слуга, пусть бы и он присматривал всюду и всех бы почтил и добрым словом приветил, и никого б не ругал, не обесчестил, не опозорил, не высмеял, не осудил, чтобы ни хозяину, ни хозяйке, ни детям их, ни слугам не нанес осуждения.
    А если гости или гостьи между собой разругаются — их унимать осторожненько, а кто уже не в себе — бережно препроводить его ко двору его и от всякой драки по пути уберечь; признательно и благодарно, накормив-напоив, с честью и отправить — это и Богу в дар, и добрым людям — в честь. Отнесись и к нищим милостиво и душевно — с того тебе будет от Бога награда, от людей же — добрая слава.
    Когда угощаешь или поминаешь родителей в монастыре, поступай точно так же: кормить и поить и милостыню раздавать по силе возможности, за здравие и за упокой. Если же кто сначала накормит, напоит и одарит, но потом обесчестит и изругает, осудит и высмеет, или заочно ославит, или местом обойдет, или, не накормив да облаяв, еще и ударит, а потом и выгонит со двора, или слуги его обесчестят кого-то, — тогда такой стол или пир на утеху бесам, а Богу во гнев, и средь людей и позор и ярость, и вражда, а обиженным — срам и оскорбление. Безрассудным таким хозяину и хозяйке и слугам их — грех от Бога, от людей неприязнь и укор, а от бедных людей еще и проклятье, и порицание. Если кого не накормишь, спокойно объясни, не облаяв и не побив, и не обесчестив, вежливо отпусти, отказав. А пойдет со двора кто, жалуясь на хозяйское невнимание, так учтивый слуга вежливо гостюшке проговорит: "Не прогневайся, батюшка, много гостей у хозяев наших, не поспели тебя употчивать", — тогда они первыми бьют тебе челом, чтобы ты на них не сердился. А по завершении пира должен слуга рассказать хозяину о госте, который ушел, а если гость нужный, так сразу и сказать господину, а уж тот, как захочет.
    У государыни же у жены и добрые и всякие гостьи, каковы у нее ни случаются, с ними ей так же поступать, как в этой главе написано. И детям ее и слугам также.
    А о сидящих за трапезой видение святого Нифонта в Прологе изложено, а в Пандектах Антиоха о еде глава третья
  13. Olqa
    Из книги монаха Лазаря "Древо чудоточное"
     
    "...Мы обратимся лишь к некоторым событиям настоятельства о.Авраамия. Одно из самых ярких и таинственных - появление в Оптиной чудотворной Казанской иконы Божией Матери и построение собора в честь этой иконы. "Во время обносления Оптиной Пустыни, - пишет архимандрит Леонид, - приснопамятным настоятелем ее о.Авраамием, когда разбирали старую деревянную ограду, в числе прочей братии находился на этой работе и иеромонах Макарий, бывший впоследствии архимандритом Малоярославецкого Черноостровского монастыря. Он имел несчастье упасть с верху ограды на том самом месте, где ныне утвержден фундамент Казанской церкви, и ушибся смертельно. Во время своей жестокой болезни благочестивый инок молил Пречистую Богородицу, да продлит ему лета живота. И вот в сонном видении увидел он себя в доме помещицы Козельского уезда села Фроловского Елены Семеновны Сабуровой, слезно молящегося пред Казанской иконою Божией Матери, ей принадлежащей. Проснувшись после сего благодатного видения, о.Макарий почувствовал облегчение от болезни т в то же время дал от полноты благодарного сердца обет - по совершенном выздоровлении ехать в дом госпожи Сабуровой и отслужить там молебен виденному им во сне образу Богоматери. При исполнении этого обета о.Макарием, госпожа Сабурова в разговоре объявила ему, что она имеет намерение построить в одном из своих сел храм во имя сего образа, прибавив притом: "А если согласитесь устроить его в Оптиной Пустыни, то я с радостью отдам эту икону вам в обитель и сверх того пожертвую деньгами на постройку". Иеромонах Макарий, возвратясь в обитель, передал желание госпожи Сабуровой о.игумену Авраамию, который, приняв это известие за знак особой милости Божией к его обители, немедленно решился устроить, на месте происшествия, послужившего поводом к предложению госпожи Сабуровой, теплую церковь во имя Казанской иконы Божией Матери. Исполняя обещание, госпожа Сабурова вместе с упомянутою иконою прислала о.Авраамию значительную сумму денег на церковное строение, а иеромонах Макарий, по усердию своему, ездил за сбором подаяния на окончательную отделку храма.
    Сооружение Казанской церкви начато в 1805, а окончено в 1811 году; освящена настоящая того же 1811 года Евлампием, епископом Калужским и Боровским, октября 23, а приделы - в 1815: Воздвиженский - преосвященным епископом Калужским Евгением, а Георгиевский - Новоспасского монастыря архиманрдритом Амвросием" ( текст из "Исторического описания Козельской Введенской Оптиной Пустыни. М.1875. С.127-128)...
    Теперь это самый большой храм в Оптиной пустыни, - в нем проводятся воскресные и праздничные богослужения. В нем находятся гробницы настоятелей монастыря - это схиархимандрит Моисей и брат его схиигумен Антоний, архимандрит Досифей, схиархимандрит Исаакий и архимандрит Ксенофонт...
    ...В книге архимандрита Леонида Казанская икона Божией Матери, находящаяся в Оптиной Пустыни, описана следующим образом: "Образ Казанския Божия Матери, храмовой. Икона эта местночтимая, принадлежала прежде Козельской помещице Елисавете Семеновне Сабуровой; пожертвована ею в обитель в 1808 году. К сему образу окрестные жители притекают с верою и усердием для поклонения и испрошения Покрова и помощи Божией Матери в различных своих скорбях; служат молебны и по вере пользуются благодатной помощью. Икона старинного московского письма, мерою и подобием точная копия с чудотворной; на ней убрус и риза низаны мелким, средним и местами крупным жемчугом; на жемчужном убрусе звезда из роз, белых мелких камней; на ризе две звездочки из разных камешков простых, оправлены все три в серебре. Вокруг лика Божией Матери убрано в один ряд большими простыми камешками, оправлены тоже в серебре. Поля, оплечики и венец серебряные, позолоченные. На венце корона и узоры устроены из простых разноцветных камней и с мелкою бирюзою, а сияние из белых камней; все камни оправлены в серебре. Внизу на поле надпись финифтяной работы. Оный образ врезан в большую доску, на коей изображение вверху Бога в Троице, по сторонам события, относящиеся к явлению чудотворной иконы, а внизу встречи при перенесении ее из Казани в Москву; писано иконным писанием, по золотому полю, тверскими иконописцами в 1811 году. У иконы привесу: малый серебряный образок Ахтырския Божия Матери и два средней величины сребропозлащенные четвероконечные креста, один с частичками св.мощей. Икона помещена за правым клиросом
    ( текст из "Исторического описания Козельской Введенской Оптиной Пустыни. М.1875. С.157-158)...
     
    Из книги "Преподобный Антоний Старец Оптинский":
     
    "...Над плитою с изображенным на нем крестом, положенной на могиле о.Моисея (В Казанском Храме) за клиросом храма, прибита была посеребренная доска со следующей надписью, составленной о.Антонием: "На сем месте погребено тело настоятеля сей святой Обители отца архимандрита Моисея, скончавшегося июня 15 дня 1862 года, со всеми христианскими напутствиями, с принятием на себя великого ангельского образа, т.е. святой схимы, и с упованием на Божие милосердие, изреченное Самим Спасителем: "Идеже есмь Аз, ту и слуга Мой будет"! (Ин.12,26) А он, т.е. почивший о Бозе архимандрит, от юности до скончания своего работал Господу со страхом и служил Ему с любовью и благоговением. Был сначала начальником здешнего скита, им устроенного, четыре года; потом настоятелем обители 37 лет.
    В иноческом звании проведено им 57 лет, а всего жития его было со дня рождения до кончины 80 лет, 5 месяцев и 1 день; и оставил он о себе в обители сей память вечную с похвалами! А посему просим и молим Господа Бога: да упокоит душу его со святыми в Небесном Царствии Своем, о чем Господу помолимся..."
    "...Простирая смирение свое за пределы сей жизни, - писал о.Климент, - о.игумен Антоний еще за несколько дней до кончины своей говорил, что не желает быть погребенным не только в церкви, но и в ограде монастырской, и место погребения назначил себе на новом кладбище...Когда старца просили изменить это назначение ради других, так как там было бы для всех затруднительно служить по нем панихиды, то он на это возразил? "Да стою ли я, чтобы по мне служили панихиды?" Не желая ослушаться старца, но и затрудняясь исполнить его волю, настоятель обители по кончине о.игумена Антония отнесся за разрешением своего сомнения к епархиальному Владыке, который и повелел похоронить игумена схимонаха Антония в Казанском соборе в Воздвиженском приделе, рядом с похороненным там же схиархимандритом Моисеем, чтобы братья, в продолжении жизни своей вместе подвизавшиеся, и по смерти своей покоились вместе. Во исполнение воли Преосвященного, принятой всем оптинским братством с великой радостью, потребовалось сломать погребальный склеп, в котором покоились останки о.схиархимандрита Моисея"...
    "...В 1873 году супруга щигровского предводителя дворянства Елизавета Васильевна Небольсина, некогда по убеждению о.Антония принявшая православие и потом относившаяся к нему по всем своим духовным вопросам, заказала в Петербурге на свои средства великолепное надгробие на могилу старцев - братьев о.Моисея и о.Антония. Это был саркофаг из белого итальянского мрамора, на крыше которого высечен был рельефно восьмиконечный большой крест, а по бокам - надписи, на северной стороне в двух овалах помещено:
    "Схимник архимандрит Моисей, скончался 16 июня 1862 года на 81 году от роду" и "Схимник игумен Антоний, скончался 7 августа 1865 года на 71 году от роду". На южной стороне: "Добре подвиг совершивший и веру соблюдший молитве, молимся, спастися душам нашим". На западной: "Праведницы же во веки живут, и во Господе мзда их" (Прем.5,15) .Саркофаг этот окружен был бронзовой вызолоченной оградой на шести таких же столбиках. А посеребренная металлическая доска с составленной о.Антонием надгробной надписью перенесена была на клирос Воздвиженского придела и там укреплена.
  14. Olqa
    Рассказывала нам преподавательница об одном из тайных монастырей ХХ века. Как по благословению настоятеля Павло-Обнорского монастыря архимандрита Никона (Чулкова) была создана артель тружениц. Ссылку на очень скромный материал на эту тему я поместила в теме "Из истории". Хотела бы добавить из услышанного. После отбывания срока наказания труженницам не разрешалось вернуться обратно в Захарьево. Трое из них приехали в Тутаев, среди них Смирнова Елена Федоровна, из присужденных ей 20 лет 10 лет отбывшая в лагерях. На протяжении 16 лет она ходила на благословение к о.Никону за 100 км пешком (это еще до тюрьмы). Была знакома со старцем Павлом (Груздевым), они были дружны. Только после их смерти узнали жители, кто жил рядом с ними. Наша преподавательница показала нам настоящее сокровище - рисунок размером меньше четверти тетрадного пожелтевшего листа, на котором карандашом нарисован преподобный Серафим Саровский - с палочкой в руках. Он даже не нарисован, а заштрихован. Только такие иконочки могли они хранить у себя долгие годы. Еще у нашей преподавательницы хранились две тетради, они оказались у нее, т.к. матушки некоторое время проживали в ее в доме - у них в доме было очень холодно зимой. В этих тетрадочках написаны были выписки и цитаты из Василия Великого, Иоанна Златоустаго ("А помните, что мы с вами писали в те годы в своих "Дневниках"? - спросила нас преподавательница. - Стихи про любовь, вклеивали всякие картинки, артистов." Да...все так и было). Позже она передала их в музей. Такие вот сокровища. Они очень мало говорили слов, почти не разговаривали, были великими труженницами, все делали своими руками. Все время ходили в одной и той же аккуратно залатанной одежде. Про Елену Федоровну узнали после ее смерти, что ее очень сильно избивали в тюрьме, снимали с нее крест, а она, когда ее приволакивали в камеру, доползала до угла, где стояла метла, из веточек делала крест, перевязывала нитками и надевала на себя. Показала нам их фотографии - сделаны были эти фотографии после ареста, в тюрьме. Жду не дождусь следующего занятия - нам обещала принести наша преподавательница слова колыбельной песни, которую пели матушки и которую нам пропела она.
  15. Olqa
    Преподобного Старца Варсонофия очень почитают в Старо-Голутвинском монастыре. Небольшая книжица, посвященная 100-летию со дня блаженной кончины Старца, с любовью изданной в монастыре, озаглавлена:
    "ЖИТИЕ Преподобного Варсонофия, Старца Оптинского и Старо-Голутвинского."
    Немного из юбилейной книги.
     
    В 1912 году Святейший Синод принял решение перевести Старца Варсонофия настоятелем в Богоявленский Старо-Голутвин монастырь города Коломны с возведением в сан архимандрита.
     
    "В день отъезда Батюшка служил в Скиту Литургию и затем прощался с братией у себя", - сообщает священник Василий Шустин, духовный сын Старца. - Прощание было трогательное, почти всем он кланялся в ноги, а некоторым, поклонившись, не хотел и вставать. Много было слез. В три часа совершил напутственный молебен и отправился на вокзал: вещей у него было - один маленький ручной саквояжик. По приезде в Москву Батюшка направился на подворье, в котором жил епископ Трифон (Туркестанов). При встрече с епископом Батюшка поклонился ему в ноги. В этом подворье Батюшка жил 6-7 дней, пока епископ не возвел его в сан архимандрита".
     
    "Как под терновый венец приклонил я главу свою под золотую митру", - говорил впоследствии Старец.
     
    6 апреля во втором часу дня архимандрит Варсонофий прибыл в Коломну....Облекшись в архимандричью мантию, отец Варсонофий отслужил благодарственный молебен в Богоявленском соборе, приложился к престолу, иконам и чудотворному образу Преподобного Сергия Радонежского, небесного покровителя Старо-Голутвина монастыря. С трепетным волнением Старец принял настоятельский посох Преподобного, оставленный им своему ученику прп.Григорию, первому Голутвинскому игумену, и хранящийся в монастыре более пятисот лет. С настоятельского места о.Варсонофий благословил братию обители и в своем слове заверил, что вся его деятельность будет основана на любви. Любовью же он просил покрывать все недостатки его управления и попросил общих святых молитв.
     
    Снова вспоминает о.Василий: "Сразу после молебна батюшка начал осмотр вверенной ему обители. Гостиница была неустроена, и почти во всем нашел Старец упущение и разруху.
     
    - Что же мне делать, - говорил Батюшка, - где же я помещу приезжающих богомольцев?
     
    И вот он велел мне и келейникам ехать в город и купить кроватей, материал для матрацев и подушек и сшить их.
     
    - Денег, - говорит Батюшка, - у меня нет, но найдутся добрые люди, поезжайте.
     
    И вот - дивное дело. Мне, человеку в студенческой форме, дают и кровати и материал без всякого разговора, с полной готовностью и без копейки денег. Правда, был со мной келейник батюшки, но его и меня никто не знал."
     
    С первых дней Старец принялся за наведение истинно монастырского порядка: потребовал от насельников обязательного посещения всех служб и особенно - неукоснительного хождения к утрене, чему сам первый показывал пример, запретил им самовольно, без благословения, отлучение из монастыря. Не позволялось и готовить пищу в своих келлиях, все были призваны приходить в общую трапезную. О.Василий Шустин вспоминал: "Когда Батюшка пришел по звону в трапезную, все простые монахи удивились, что он так близок к ним. Пища была невозможная. Щи были из прелой капусты и рыбы с запахом. Эконом не пришел в трапезную, но батюшка послал за ним и заставил его есть обед из тех продуктов, которые он закупал. Эконом отварачивался, а батюшка его уличал. Недаром эконом носил шелковые рясы, и в его комнате можно было увидеть золотых рыбок. "Как можно, - говорил батюшка, - давать такую пищу, такую заразу..."
     
    "Ужасный человек этот казначей, никого признавать не хочет, полный самочинник, - так охарактеризовал о.Варсонофий своего помощника. - От дел я его уже отстранил, так он хочет переводиться в другой монастырь - дорога скатертью".
     
    Вслед за уходом казначея (эконома) началось постепенное обновление монастырского братства: "Когда я сюда приехал, - рассказывал батюшка, - меня встретили очень недружелюбно, а теперь, Слава Богу, все улаживается, и монашеская жизнь несколько настраивается. Некоторые монахи, не пожелавшие подчиниться новым порядкам, ушли, другие смирились. Поступили новые иноки, так что состав братии обновился. Господь даст, все придет в порядок.
     
    Старец начал преобразовывать порядки в монастыре, воспитывать иноческое благочестие в его насельниках, приучать их к исполнению уставов и послушаний. Новый настоятель начал работать и над душами, положив начало внутреннему обновлению старо-голутвинских иноков. Каждый, кто желал спасения, нашел в Старце любящего и заботливого отца, который мог не только требовать, но и утешать.
     
    "Монахи, - говорил о.Василий, - увидя такое отеческое отношение настоятеля, не чуждались его, но приходили и с любовию и доверим открывали ему свои души, а он начал их врачевать. Был там один алкоголик, иеродиакон; благодаря любви и стараниям Батюшки, он умер, как великий христианин. Батюшка своим смирением его возродил. И вообще, через два месяца монастырь стал неузнаваем."
     
    В своих голутвинских беседах с паствой Преподобный не раз касался истории обители и фрагментов жития Преподобного Сергия Радонежского: "Игумен здешнего монастыря - преподобный Сергий, его и посох находится в храме. Мне часто указывают, что день моего рождения 5-го июля - как раз память преподобного Сергия. Может быть, он и позвал меня сюда."
     
    По внушению Божию Преподобный Сергий дал свой посох ученику своему Григорию и послал его на место слияния Москвы-реки и Оки. Григорий сначала возразил: "Отче, ведь там разбойничье гнездо, меня непременно зарежут". Но преподобный велел ему идти на послушание. И вот, несмотря на искушения врага, внушавшего ученику, что его зарежут, как барашка, он пошел. Молитвами преподобного совершилось чудо: разбойники из волков и тигров превратились в ягнят, все они стали монахами , и лишь немногие, не согласившиеся на это, ушли в глубь лесов....
     
    "Существует предание, что Преподобный Сергий посещал нашу обитель, и даже благочестиво живущие иноки видели его. Я лично его не видел, да и теперь о чудесных посещениях Преподобного что-то не слышно: мы не достойны этого, но верим, что духом он с нами", - рассказывал Батюшка.
     
    Иной раз отец Варсонофий ободрял своих гостей, прибывших издалека:
    "Вот приехали вы в Старо-Голутвин под покров Преподобного Сергий, слетелись к нему, как птички, с разных концов, всех-то он нас знает наперечет и не оставит за усердие к святой обители"…
     
    …И все чаще и чаще слышатся жалобы на здоровье и нехватку времени: «К беседам моим не удается готовиться: утомишься здесь с народом, а затем – письма, неотложные телеграммы, дела по монастырю. Смотришь, часа полтора осталось до утрени, которая у нас в 12 часов ночи. Затем опять всякие дела, а после обеда немного отдыхаю, иначе по старческой немощи становлюсь вялым и бессильным. А там опять прием народа, и так все время».
     
    К Рождеству 1913 года здоровье голутвинского архимандрита стало ухудшаться: «Я что-то стал слабеть, еле выстоял вечерню сегодня». В брошюре, изданной после смерти Батюшки приемником его по скитоначалию о.Феодосием говорится о том, что болезнь не оставляла Старца все последние годы: «…вернее сказать, не одна болезнь была у Батюшки, но несколько, только все принадлежали к разряду желудочных и кишечных».
     
    Наступал праздник Богоявления, престольный для Старо-Голутвина монастыря. «Исповедников было человек тридцать, исповедь продолжалась довольно долго. Стоял я у окна и чувствовал, что холод меня пронизывает, но прекратить исповедь или перенести на другой день счел неудобным, вот и расхворался так, что на Крещение не мог служить», - огорчившись, сказал отец Варсонофий.
     
    «С того времени желудок Старца совершенно отказался переваривать пищу, хотя и принимавшуюся им в самом ничтожном количестве», - говорит первое жизнеописание Преподобного. «Мой путь близится к концу. Чувствую слабость, и энергия уже не та, что была пятнадцать лет назад, и я уже не надеюсь здесь успокоиться…»
     
    В начале февраля Батюшка по делам обители отправился в Москву: «Был я перед масленицею в Москве и заболел там». Не выполнив и половины намеченных дел, пришлось возвращаться в Голутвин: «Приехав домой, я был встречен плачем общим. «Да что вы, подождите, я еще не умер», - говорю им. Нет, не унимаются. Между тем болезнь моя усилилась. «Господи, - думаю, - ведь это конец уже. Великий я грешник, грешнее всех на земле, но, Господи, я не бежал из Церкви и никогда от Тебя не отрекался», Причастился я Святых Таин, пособоровался и успокоился. «Господи, - говорю, - я готов!»
     
    Однако приема посетителей Батюшка не прекратил, несмотря на то, что сил для этого становилось все меньше и меньше. 15 февраля Старец исповедовался, приобщился Святых Таин, а затем попросил соборовать его. Таинства на какое-то время укрепили о.Варсонофия: он встал и возобновил служение. Так 21 февраля по приглашению коломенского духовенства, как самое авторитетное духовное лицо города, голутвинский архимандрит возглавил торжественное богослужение в Успенском кафедральном соборе города по случаю празднования 300-летия дома Романовых.
     
    Свою последнюю Всенощную настоятель отслужил 9 марта, во время нее он почувствовал себя крайне плохо. После этого в храме он уже не появлялся, но все-таки еще несколько дней принимал народ.
     
    Через несколько дней болезнь обострилась, опять был приглашен духовник, который исповедовал и причастил Батюшку. Приехавший из Москвы специалист определил непроходимость кишечника, «паралич кишок», как тогда говорили, и назначил курс лечения, но Батюшка наотрез отвергнул все медицинские средства, предавшись воле Божией. С этого дня он ежедневно приобщался Святых Христовых Таийн и в буквальном смысле не принимал никакой пищи. Для прощания с настоятелем была приглашена вся братия монастыря. Каждого Старец благословил образками. Потом состоялось прощание с духовными детьми. Следом за этим было написано келейное духовное завещание:
     
    "Отлагая, наконец, все попечения мира сего,как угнетавшие и томившие дух мой, кратко скажу мое последнее слово и мой последний завет дорогим моим духовным чадам.
     
    И, во-первых, смиренно прошу: простите мне все мои вольные и невольные согрешения, которыми согрешил я против вас, и вас взаимно всех прощаю за все скорби и огорчения, которые подъял я через некоторых по наущению исконного врага спасения нашего.
     
    Веру мне имите, святые Отцы и братия, что все мои действия и делания сводились к одному - охранить святые заветы и установления древних отцев-подвижников и великих наших старцев во всей Божественной и чудной их красоте от разных тлетворных веяний века сего, начало которых - гордость сатанинская, а конец - огонь неугасимый и мука бесконечная!
     
    Может быть, плохо исполнил я это - каюсь в том и повергаю себя перед благодатию Божией, умоляя о помиловании. А вас всех, возлюбивших меня о Господе, прошу и молю: соблюдайте мои смиренные глаголы "Духа не угашайте" (1 Фес.5,19), но паче возгревайте его терпеливою молитвою и чтением святоотеческих и Священных Писаний, очищая сердце от страстей.
     
    Лучше соглашайтесь подъять тысячу смертей, чем уклонитьсяот Божественных заповедей Евангельских и дивных установлений иноческих.
     
    Мужайтесь в подвиге, не отступайте от него, хотя бы весь ад восстал на вас и весь мир кипел на вас злобой, и веруйте: "Близ Господь всем призывающим Его, всем призывающим Его во истине" (Пс.144,18). Аминь.
     
    17 марта 1913 г.
     
    P.S. Еще завещаю именем Господа нашего Иисуса Христа не предавать тела моего погребению до тех пор, пока не обнаружатся явные признаки смерти, - всем известно, какие это признаки.
     
    Грешный архимандрит Варсонофий."
     
    22 марта о.Варсонофий послал прошение митрополиту Московскому Макарию, закончив его такими словами: «Лежу на одре, может быть, уже смертном, лежу, весь разбитый сокрушившими меня лютыми недугами, и в великой скорби умоляю Ваше Высокопреосвященство ходатайствовать перед Святейшим Правительствующим Синодом об увольнении меня от должности настоятеля Старо-Голутвина монастыря с переводом в число братства скита Оптиной Пустыни».
     
    «Как получу увольнение, поедем все в Оптину, там я сложу свои кости», - промолвил батюшка, когда подписывал прошение.
    В мучениях прошла еще неделя. До последней своей минуты отец Варсонофий «…был в сознании, интересовался, кто из духовных детей приехал, даже иных вызвал к себе», - рассказывают окружавшие его, - «но был так слаб, что последние заветы свои говорил келейнику на ухо, а тот вслух уже повторял присутствующим. Много говорил еле слышным голосом. Часто спрашивал келейников: «Вы меня понимаете?» Позже, поверив, что они понимают его, стал говорить о блаженствах Рая, но все отдельными фразами».
     
    «За несколько дней до кончины своей он попросил окружавших его читать Святое Евангелие», - вспоминает послушник Иван Беляев.
     
    В воскресение 31 марта/13 апреля Батюшку облачили в схиму и больше ее не снимали. Все окружавшие Старца рассказывали потом, что страдания его были неимоверны, но он не жаловался. Перестав говорить, батюшка только стонал, переворачивая присутствующим душу. Когда келейники пытались облегчить его страдания, он только промолвил: «Оставьте меня, я уже на кресте…».
     
    «Батюшка Лев, батюшка Амвросий, батюшка Анатолий, помогите мне вашими молитвами», - призывал умирающий подвижник преподобных Оптинских Старцев. Последние слова его были о Рае. В одиннадцать часов утра в третий раз прочли отходную.
     
    «Громадная опухоль у горла, появившаяся недели за полторы до смерти, очень препятствовала дыханию», - говорит очевидец. Дыхание заметно утяжелилось и становилось все реже и реже. К шести утра умирающий совсем замолчал и стал дышать тихо и ровно.
     
    1/14 апреля 1913 года в понедельник шестой недели Великого Поста в 7 часов 7 минут Старец тихо вздохнул и отдал свою душу в руки Господа: "Казалось, что он спокойно уснул, и только прекратившееся дыхание обнаружило, что душа оставила тело", - записал послушник Николай (Беляев) со слов своего брата Ивана.
     
    ....6 апреля, в Лазареву субботу, заупокойную Литургию возглавил прибывший в Коломну Преосвященный Трифон (Туркестанов), епископ Дмитровский, викарий Московской епархии, давний духовный друг батюшки. Пел хор монахинь Коломенского успенского Брусенского монастыря.
     
    Перед самым отпеванием Старца Владыка произнес глубоко-прочувствованное слово: "...Я, как пастырь, знаю, что в наше время значат такие старцы. Его наставления были тем ценны, что с образованием он соединял высоту иноческой жизни. Как пастырь я знаю все моря горя и скорби, в котором мучаются теперь люди, теряя веру в Бога, доходя до самоубийства. Бывают моменты, когда кажется, что жизнь теряет всякий смысл, когда нет сил бороться, нет ниоткуда поддержки и когда человек стоит на пороге отчаяния. Тогда является старец, говорит ему: "Не бойся, ты не один, обопрись только на меня: я выведу тебя на дорогу". Как наседка собирает птенцов своих под крылья, так Батюшка собрал вокруг себя чад своих, и теперь они, оставив все свои дела и занятия, собрались вокруг него в последний раз. Помолимся же о упокоении его души".
     
    Священник Василий (Шустин) рассказал: "Он (Владыка Трифон) поклонился перед гробом в землю и заплакал, что земля лишилась мудрого наставника. Вместе с епископом плакал и весь храм".
    Святейший Синод благословил похоронить схиархимандрита Варсонофия в Оптиной Пустыни, откуда приехал в Старо-Голутвин иеромонах Палладий для сопровождения тела.
     
    После отпевания по иноческому чину гроб закрыли, крестным ходом пронесли вокруг Сергиевского храма до вагона, который стоял на запасной ветке под горкой, у монастыря. Гроб поставили в металлический ящик, покрыли. Пломбировать вагон не стали, кто-то из почитателей Старца пожертвовал хоругви, иконы, принесли подсвечник, духовными дочерями был сплетен крест из белых искусственных цветов. Вагон превратился в маленькую часовню, которую окружила толпа молящихся. Охрипший иеромонах Палладий служил панихиды, монахини пели, многие коленоприклоненно молились. Очевидцы говорят, что день был солнечным и теплым, и погребальное пение далеко разносилось над лугами, над водами Оки и Москвы-реки...
     
    Погребен был преподобный Варсонофий в Оптиной Пустыни, рядом с его наставником отцом Анатолием (Зерцаловым), а в 1914 году над могилами Старцев Анатолия и Варсонофия была построена часовня.
    О прибытии гроба с телом Старца в Оптину Пустынь остались такие воспоминания:
     
    "Духовное чадо старца, монахиня Елена (Шамонина) вспоминала: «Когда дроги с гробом Старца, сопровождаемые множеством народа, несущего хоругви, крест и иконы, появились у переправы через Жиздру, громче раздался погребальный звон с Оптинской колокольни. На монастырском берегу была вся братия..., а также множество народа. И вот две процессии соединились. Зрелище было настолько трогательное, насколько и величественное. Невозможно словами изобразить чувств, овладевших присутствующими при сей необычной встрече. Плакали братия, рыдали богомольцы, едва выговаривал в слезах литийные возгласы отец скитоначальник Феодосий... Около двух часов дня процессия вошла в святые врата обители. Вот как вернулся отец Варсонофий в родную Оптину! Пусть и во гробе – такова была воля Божия – но вот он здесь, и это служило «немалым утешением братии», как отметили оптинцы..."
  16. Olqa
    Борис Ширяев



    ПАСХА НА СОЛОВКАХ



    Посвящаю светлой памяти художника
    Михаила Васильевича Нестерова,сказавшего мне в день получения приговора:
    «Не бойтесь Соловков. Там Христос близко».


    Когда первое дыхание весны рушит ледяные покровы, Белое море страшно. Оторвавшись от матерого льда, торосы в пьяном веселье несутся к северу, сталкиваются и разбиваются с потрясающим грохотом, лезут друг на друга, громоздятся в горы и снова рассыпаются. Редкий кормчий решится тогда вывести в море карбас — неуклюжий, но крепкий поморский баркас, разве лишь в случае крайней нужды. Но уж никто не отчалит от берега, когда с виду спокойное море покрыто серою пеленою шуги — мелкого, плотно идущего льда. От шуги нет спасения! Крепко ухватит она баркас своими белесыми лапами и унесет туда, на полночь, откуда нет возврата.
    В один из сумеречных, туманных апрельских дней на пристани, вблизи бывшей Савватиевской пустыни, а теперь командировки для организованной из остатков соловецких монахов и каторжан рыболовной команды, в неурочный час стояла кучка людей. Были в ней и монахи, и чекисты охраны, и рыбаки из каторжан, в большинстве — духовенство. Все, не отрываясь, вглядывались вдаль. По морю, зловеще шурша, ползла шуга.
    — Пропадут ведь душеньки их, пропадут, — говорил одетый в рваную шинель старый монах, указывая на еле заметную, мелькавшую в льдистой мгле точку, — от шуги не уйдешь…
    — На все воля Божия…
    — Откуда бы они?
    — Кто ж их знает? Тамо быстринка проходит, море чистое, ну и вышли, несмышленые, а водой-то их прихватило и в шугу занесло… Шуга в себя приняла и напрочь не пускает. Такое бывало!
    Начальник поста чекист Конев оторвал от глаз цейсовский бинокль.
    — Четверо в лодке. Двое гребцов, двое в форме. Должно, сам Сухов.
    — Больше некому. Он охотник смелый и на добычу завистливый, а сейчас белухи идут. Они по сто пуд бывают. Каждому лестно такое чудище взять. Ну, и рисканул!
    Белухами на Русском Севере называют почти истребленную морскую корову — крупного белого тюленя.
    — Так не вырваться им, говоришь? — спросил монаха чекист.
    — Случая такого не бывало, чтобы из шуги на гребном карбасе выходили.
    Большинство стоявших перекрестились. Кое-кто прошептал молитву. А там, вдали, мелькала черная точка, то скрываясь во льдах, то вновь показываясь на мгновение. Там шла отчаянная борьба человека со злобной, хитрой стихией. Стихия побеждала.
    — Да, в этакой каше и от берега не отойдешь, куда уж там вырваться, — проговорил чекист, вытирая платком стекла бинокля. — Амба! Пропал Сухов! Пиши полкового военкома в расход!
    — Ну, это еще как Бог даст, — прозвучал негромкий, но полный глубокой внутренней силы голос.
    Все невольно обернулись к невысокому плотному рыбаку с седоватой окладистой бородой.
    — Кто со мною, во славу Божию, на спасение душ человеческих? — так же тихо и уверенно продолжал рыбак, обводя глазами толпу и зорко вглядываясь в глаза каждого. — Ты, отец Спиридон, ты, отец Тихон, да вот этих соловецких двое… Так и ладно будет. Волоките карбас на море!
    — Не позволю! — вдруг взорвался чекист. — Без охраны и разрешения начальства в море не выпущу!
    — Начальство, вон оно, в шуге, а от охраны мы не отказываемся. Садись в баркас, товарищ Конев!
    Чекист как-то разом сжался, обмяк и молча отошел от берега.
    — Готово?
    — Баркас на воде, владыка!
    — С Богом!
    Владыка Иларион стал у рулевого правила, и лодка, медленно пробиваясь сквозь заторы, отошла от берега.
    * * *
    Спустились сумерки. Их сменила студеная, ветреная соловецкая ночь, но никто не ушел с пристани... Нечто единое и великое спаяло этих людей. Всех без различия, даже чекиста с биноклем. Шепотом говорили между собой, шепотом молились Богу. Верили и сомневались. Сомневались и верили.
    — Никто, как Бог!
    — Без Его воли шуга не отпустит.
    Сторожко вслушивались в ночные шорохи моря, буравили глазами нависшую над ним тьму. Еще шептали. Еще молились.
    Но лишь тогда, когда солнце разогнало стену прибрежного тумана, увидели возвращавшуюся лодку и в ней не четырех, а девять человек.
    И тогда все, кто был на пристани, — монахи, каторжники, охранники, — все без различия, крестясь, опустились на колени.
    — Истинное чудо! Спас Господь!
    — Спас Господь! — сказал и владыка Иларион, вытаскивая из карбаса окончательно обессилевшего Сухова.
    * * *
    Пасха в том году была поздняя, в мае, когда нежаркое северное солнце уже подолгу висело на сером, бледном небе. Весна наступила, и я, состоявший тогда по своей каторжной должности в распоряжении военкома особого Соловецкого полка Сухова, однажды, когда тихо и сладостно-пахуче распускались почки на худосочных соловецких березках, шел с ним мимо того распятия, в которое он выпустил оба заряда. Капли весенних дождей и таявшего снега скоплялись в ранах-углублениях от картечи и стекали с них темными струйками. Грудь Распятого словно кровоточила. Вдруг, неожиданно для меня, Сухов сдернул буденовку, остановился и торопливо, размашисто перекрестился.
    — Ты смотри… чтоб никому ни слова… А то в карцере сгною! День-то какой сегодня, знаешь? Суббота… Страстная…
    В наползавших белесых соловецких сумерках смутно бледнел лик распятого Христа, русского, сермяжного, в рабском виде и исходившего землю Свою и здесь, на ее полуночной окраине, расстрелянного поклонившимся Ему теперь убийцей…
    Мне показалось, что свет неземной улыбки скользнул по бледному лику Христа.
    — Спас Господь! — повторил я слова владыки Илариона, сказанные им на берегу. — Спас тогда и теперь!..
     
    Еще бы я не вспомнил её, эту единственную разрешенную на Соловках заутреню в ветхой кладбищенской церкви. Помню и то, чего не знает мой случайный собеседник.
    Я работал тогда уже не на плотах, а в театре, издательстве и музее. По этой последней ра-боте и попал в самый клубок подготовки. Владыка Иларион добился от Эйхманса разрешения на службу для всех заключенных, а не только для церковников.
    Уговорил начальника лагеря дать на эту ночь древние хоругви, кресты и чаши из музея, но об облачениях забыл.
    Идти и просить второй раз было уже невозможно.
    Но мы не пали духом.
    В музей был срочно вызван знаменитый взломщик, наш друг Володя Бедрут.
    Неистощимый в своих словесных фельетонах Глубоковский отвлекал ими директора музея Ваську Иванова в дальней комнате, а в это время Бедрут оперировал с отмычками, добывая из сундуков и витрин древние драгоценные облачения, среди них - епитрахиль митрополита Филарета Колычева.
    Утром все было тем же порядком возвращено на место.
    Эта заутреня неповторима. Десятки епископов возглавляли крестный ход.
    Невиданными цветами Святой ночи горели древние светильники, и в их сиянии блистали стяги с ликом Спасителя и Пречистой Его Матери.
     
    Благовеста не было: последний колокол, уцелевший от разорения монастыря в 1921 году, был снят в 1923 году. Но задолго до полуночи вдоль сложенной из непомерных валунов кремлевской стены, мимо суровых заснеженных башен потянулись к ветхой кладбищенской церкви нескончаемые вереницы серых теней.
     
    Попасть в самую церковь удалось немногим.
    Она не смогла вместить даже духовенство. Ведь его томилось тогда в заключении свыше 500 человек.
    Все кладбище было покрыто людьми, и часть молящихся стояла уже в соснах, почти вплотную к подступившему бору.
     
    Тишина. Истомленные души жаждут блаженного покоя молитвы.
    Уши напряженно ловят доносящиеся из открытых врат церкви звуки священных песнопений, а по тёмному небу, радужно переливаясь всеми цветами, бродят столбы сполохов - северного сияния. Вот сомкнулись они в сплошную завесу, засветились огнистой лазурью и всплыли к зениту, ниспадая оттуда, как дивные ризы.
     
    Грозным велением облеченного неземной силой иерарха, могучего, повелевающего стихиями теурга-иерофанта, прогремело заклятие-возглас владыки Илариона:
    - Да воскреснет Бог и да расточатся врази Его!
     
    С ветвей ближних сосен упали хлопья снега, а на вершине звонницы вспыхнул ярким сия-нием водруженный там нами в этот день символ страдания и воскресения - святой Животворящий Крест.
     
    Из широко распахнутых врат ветхой церкви, сверкая многоцветными огнями, выступил небывалый крестный ход.
    Семнадцать епископов в облачениях, окруженных светильниками и факелами, более двухсот иереев и столько же монахов, а далее - нескончаемые волны тех, чьи сердца и помыслы неслись к Христу Спасителю в эту дивную, незабываемую ночь.
     
    Торжественно выплыли из дверей храма блистающие хоругви, сотворённые еще мастерами Великого Новгорода, загорелись пышным многоцветием факелы-светильники - подарок веницейского дожа далекому монастырю, хозяину Гиперборейских морей, зацвели освобож-денные из плена священные ризы и пелены, вышитые тонкими пальцами московских великих княжон. "Христос воскресе!"
     
    Немногие услыхали прозвучавшие в церкви слова Благой вести, но все почувствовали их сердцами, и гулкой волной пронеслось по снежному безмолвию: "Воистину воскресе!" -
     
    "Воистину воскресе!" - прозвучало под торжественным огнистым куполом увенчанного сполохом неба.
     
    "Воистину воскресе!" - отдалось в снежной тиши векового бора, перене-слось за нерушимые кремлёвские стены, к тем, кто не смог выйти из них в эту Святую ночь, к тем, кто, обессиленный страданием и болезнью, простерт на больничной койке, кто томится в смрадном подземелье Аввакумовой щели - историческом соловецком карцере.
     
    Крестным знамением осенили себя обреченные смерти в глухой тьме изолятора.
    Распухшие, побелевшие губы цинготных, кровоточа, прошептали слова обетованной вечной жизни...
    С победным, ликующим пением о попранной, побеждённой смерти шли те, кому она грозила ежечасно, ежеминутно...
    Пели все... Ликующий хор "сущих во гробех" славил и утверждал свое грядущее, неизбежное, непреодолимое силами зла Воскресение...
     
    И рушились стены тюрьмы, воздвигнутой обагренными кровью руками.
    Кровь, пролитая во имя любви, дарует жизнь вечную и радостную.
    Пусть тело томится в плену - дух свободен и вечен. Нет в мире силы, властной к угашению его!
    Ничтожны и бессильны вы, держащие нас в оковах!
    Духа не закуёте, и воскреснет он в вечной жизни добра и света!
     
    "Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ..." - пели все, и старый, еле передвигающий ноги генерал, и гигант-белорус, и те, кто забыл слова молитвы, и те, кто, быть может, поносил их... Великой силой вечной, неугасимой Истины звучали они в эту ночь... "...И сущим во гробех живот дарова!"
    Радость надежды вливалась в их истомлённые сердца.
    Не вечны, а временны страдания и плен. Бесконечна жизнь светлого Духа Христова.
    Умрём мы, но возродимся!
    Восстанет из пепла и великий монастырь - оплот земли Русской.
    Воскреснет Русь, распятая за грехи мира, униженная и поруганная.
    Страданием очистится она, безмерная и в своем падении, очистится и воссияет светом Божьей правды. И недаром, не по воле случая, стеклись сюда гонимые, обездоленные, вычеркнутые из жизни со всех концов великой страны.
     
    Не сюда ли, в святой ковчег русской души, веками нёс русский народ свою скорбь и наде-жду?
    Не руками ли приходивших по обету в далекий северный монастырь отработать свой грех, в прославление святых Зосимы и Савватия воздвигнуты эти вековечные стены, не сюда ли в поисках мира и покоя устремлялись, познав тщету мира, мятежные новогородские уш-куйники...
    "Приидите ко Мне вси труждаюшиися и обремененнии, и Аз упокою вы..."
     
    Они пришли и слились в едином устремлении в эту Святую ночь, слились в братском поцелуе. Рухнули стены, разделявшие в прошлом петербургского сановника и калужского мужика, князя Рюриковича и Ивана Безродного: в перетлевшем пепле человеческой суетности, лжи и слепоты вспыхнули искры вечного и пресветлого.
     
    "Христос Воскресе!"
    Эта заутреня была единственной, отслуженной на Соловецкой каторге.
    Позже говорили, что её разрешение было вызвано желанием ОГПУ блеснуть перед Западом гуманностью и веротерпимостью.
     
    Её я не забуду никогда.
     
     
    Соловки, 1925
  17. Olqa
    Митрополите Трифон Туркестанов.
     
    "...Родился в семье князя Петра Николаевича Туркестанова (1830—1891) и Варвары Александровны Туркестановой (урожденной Нарышкиной, 1834—1913). Борис был вторым ребенком в семье — после своей старшей сестры Екатерины. Всего же в семье было шесть детей.
    В младенчестве Борис был очень слаб и часто болел. В одно время он так расхворался, что врачи не надеялись на его выздоровление, и тогда верующая мать прибегла к Врачу небесному. Она любила молиться в церкви мученика Трифона, находившейся на окраине Москвы, и теперь стала просить святого мученика за своего малютку-сына, обещая, если он выздоровеет, посвятить его на служение Богу. После этого мальчик стал быстро поправляться и скоро совсем выздоровел.
    Однажды Варвара Александровна совершила поездку с сыном Борисом в Оптину пустынь. Когда они подходили к хибарке преподобного Амвросия, старец неожиданно сказал стоявшему перед ним народу: «Дайте дорогу, архиерей идет». Расступившиеся люди с удивлением увидели вместо архиерея приближавшуюся женщину с ребенком..."
     
    Пройдут десятилетия. И в Проповеди архимандрита Тихона Агрикова прочитаем:
     
    "...В таких же нечеловеческих условиях гонений на Церковь в тридцатые годы митрополит Трифон (Туркестанов) написал благодарственный акафист "Слава Богу за все". Это дивное творение, вызывающее удивление многих богословов и поэтов, исторгающее из сердца самые высокие и светлые чувства любви, благодарения и славословия Богу.
     
    Как мог престарелый епископ в условиях жестоких гонений и непрекращающейся клеветы на Церковь, холодный и голодный, больной и обреченный на смерть, написать такой возвышенный акафист - хвала и благодарение своему Творцу и Создателю? И какая сила Божия вдохновляла и укрепляла его на это?
    Вот краткие выдержки из акафиста.
     
    "Господи, как хорошо гостить у Тебя: благоухающий ветер, горы, простертые в небо, воды, как беспредельные зеркала, отражающие золото лучей и легкость облаков. Вся природа таинственно шепчется, вся полна ласки, и птицы и звери носят печать Твоей любви. Благословенна мать-земля с ее скоротекущей красотой, пробуждающей тоску по вечной отчизне, где в нетленной красоте звучит: Аллилуия!" (кондак 2)
     
    "Когда Ты вдохновлял меня служить ближним, а душу озарял смирением, то один из бесчисленных лучей Твоих падал на мое сердце, и оно становилось светоносным, как железо в огне. Я видел Твой таинственный, неуловимый Лик.
    Слава Тебе, преобразившему нашу жизнь делами добра;
    Слава Тебе, запечатлевшему несказанную сладость в каждой заповеди Твоей.
    Слава Тебе, явно пребывающему там, где благоухает милосердие;
    Слава Тебе, посылающему нам неудачи и скорби, дабы мы были чуткими к страданиям других...Слава Тебе, Боже, во веки!" (икос 9)
     
    "В дивном сочетании звуков слышится зов Твой. Ты открываешь нам преддверия грядущего рая и мелодичность пения в гармоничных тонах, в высоте музыкальных красок, в блеске художественного творчества. Все истинно прекрасное могучим призывом уносит душу к Тебе, заставляет восторженно петь: Аллилуия!" (кондак 7) http://www.diveevo.ru/1029/
     
    И во всем акафисте нет ни единого слова жалобы на горькую земную судьбу!
     
    Откуда всё это берется? Кто вдохновитель этой святой мысли в полумертвом теле обремененного человека?
     
    И не стыдно ли нам, живущих в условиях свободы, достатка и известных удобств, читать эти вдохновенные строки? Можно ли нам ныть, роптать, унывать при малейших испытаниях жизни? Он же и ему подобные безвинно страдая и не видя никакого просвета для избавления, продолжали благодарить Бога и славить Его дивные дела. Мы же и поныне хнычем и ропщем, всё чем-то недовольные и душевно неустроенные!
     
    Не пора ли одуматься нам - неблагодарным и злонравным! Встать на путь духовной стабильности и покаяния, возлюбить подлинную нищету Христову и усвоить себе дух евангельского отречения.
     
    Владыка Трифон и поныне живет в наших благодарных сердцах. И поныне возносит дивную хвалу Богу, устроившему все во славу Свою и во спасение людей.
     
    "Нетленный Царю веков, содержащий в деснице Своей все пути жизни человеческой силою спасительного промысла Твоего, благодарим Тя за все ведомые и сокровенные благодеяния Твоя, за земную жизнь и за небесные радости Царства Твоего будущего. Простирай нам и впредь Твои милости, поющим: Слава Тебе, Боже, во веки." (кондак 1). Аминь.
     
    (глава "Новомученик" из книги архимандрита Тихона (Агрикова) "Тайна Боговоплощения")
  18. Olqa
    Из сочинений святителя Димитрия, митрополита Ростовского
    «Господи, научи ны молитися! Егда молитеся, глаголите: "Отче наш, Иже на небесех!.. да будет воля Твоя!" (Лк. 11; 1-2).
     
    Один учитель, знаменитый своими знаниями, долго и усердно молил Бога показать ему такого человека, от которого бы он мог узнать прямейший путь, удобно ведущий к Небу. Однажды, когда он, проникнутый этим желанием, усерднее обыкновенного воссылал молитвы, ему показалось, что он слышит глас свыше, повелевающий ему выйти из кельи к притвору церковному: «Там, — говорил голос, — найдёшь ты человека, которого ищешь».
    Вышел учитель и нашёл у дверей церковных нищего старца, всего покрытого язвами и ранами, в самом жалком виде. Проходя мимо, учитель сказал ему обычное приветствие:
    — Добрый день тебе, старец!
    А старец отвечал:
    — Не помню, чтобы для меня был какой-нибудь день недобрым.
    Учитель остановился и, как бы исправляя своё первое приветствие, промолвил:
    — Я желаю, чтобы Бог дал тебе счастье.
    А старец отвечал:
    — Я несчастливым никогда не бывал.
    Удивился учитель и, подумав, что не вслушался или не понял его ответа, присовокупил:
    — Что ты говоришь? Я желаю, чтобы ты был благополучен.
    — А я отвечаю тебе, что злополучным не бывал, — сказал старец.
    Тогда учитель сказал:
    — Желаю тебе того, чего ты сам себе желаешь.
    — Я ни в чём не нуждаюсь и имею всё, что желаю, хотя и не ищу временного благополучия.
    — Да спасёт же тебя Бог, — сказал учитель, — если ты презираешь мирские блага. Однако скажи мне, неужели ты один счастливец между людьми? Стало быть, несправедливы слова Иова: человек бо рождён от жены малолетен (Иов. 14:1) и жизнь его наполнена бедами; не понимаю, как один ты умел избежать несчастий?
    — Точно так, как я сказал тебе, — возразил старец. — Когда ты пожелал мне доброго и счастливого дня, что я никогда несчастливым и злополучным не бывал, потому что то, что имею, мне Бог дал, за то благодарю. А счастье моё в том и состоит, что я не желаю счастья. Боязнь счастья и несчастья опасна только тому, кто их боится. Но я не забочусь о счастии и никогда не молю о нём к Небесному Отцу, всем управляющему, и, таким образом, я никогда не был несчастливым, подобно тому, желания которого всегда исполняются. Голоден ли я? Благодарю за то Бога, как Отца, ведущего вся, их же требуем (Мф. 6:8). Холодно ли мне, страдаю ли от непогоды, — также хвалю Бога. Смеются ли все надо мною, — равно хвалю Его, потому что знаю, что всё это делает Бог, и невозможно, чтобы то, что делает Он, было худо. Таким образом, всё, — приятное и противное, сладкое и горькое, — принимая радостно, как от руки доброго Отца. Желаю только того, чего желает Бог, и потому всё случается по моему желанию. Злополучен тот, кто ищет счастья в мире, потому что нет здесь другого счастья, как только полагаться во всём на волю Божию. Воля Господня и совершенно добра, и совершенно правосудна; она ни лучшею сделаться, ни худою быть не может. Она судит всех, её — никто. Я стараюсь совершенно её держаться и забочусь только о том, чтобы хотеть того, чего хочет Бог, и не желать того, чего он не желает. А потому и не считаю себя нисколько несчастливым, когда мою волю совершенно соединяю и согласую с волей Божией, так что у меня одно хотение или нехотение: чего хочет или не хочет Бог.
    — По убеждению ли своему ты это говоришь? — возразил учитель. — Скажи же мне: так же ли ты думал бы, если бы Богу угодно было послать тебя в ад?
    — Богу послать меня в ад? — воскликнул старец. — Но знай, что у меня два плеча дивной силы, которыми бы я ухватился за Него объятием неразлучным: одно плечо — моё глубочайшее смирение, а другое — нелицемерная любовь к Богу. Этими раменами я так бы крепко обнял Бога, что куда бы ни был Им послан, туда — бы и Его повлёк с собою, и, конечно, для меня приятнее было бы быть вне небес с Богом, нежели в небе без Него.
    Удивился учитель ответам старца и понял, что кратчайший путь к Богу — быть во всём согласным с Его волей. Желая, однако, ещё более испытать премудрость старца, столь сокровенную в худой храмине его тела, он спросил его:
    — Откуда ты пришёл сюда?
    — От Бога, — отвечал старец.
    — Где же ты нашёл Бога?
    — Там, где оставил всё мирское.
    — А где оставил ты Бога?
    — В чистоте мыслей и доброй совести.
    — Кто ты сам? — спросил учитель.
    — Кто бы я ни был, — отвечал старец, — но я так доволен моим положением, которое ты видишь, что поистине не поменялся бы им на богатство всех царей земных. Каждый человек, умеющий владеть собою и повелевающий своими мыслями, есть царь.
    — Следовательно, и ты царь: где же твоё царство?
    — Там, — отвечал старец, указывая на Небо. — Тот Царь, кому это Царство возвещено несомненными чертами.
    — Кто тебя научил этому? И кто дал тебе эту премудрость? — спросил, наконец, учитель.
    — Скажу тебе, — отвечал старец, — что я целые дни провожу в молчании и, молюсь ли, упражняюсь ли в благочестивых мыслях, всегда забочусь об одном, чтобы крепко быть соединённым с Богом. А соединение с Богом и согласие с Его волею всему научают.
    Так учитель, научившись беседою с нищим и преподавши ему мир, возвратился к себе, хваля и славя Бога, утаившего сию от «премудрых и разумных» и открывшего убогому старцу, младенчествующему злобою (Мф. 11:25).
  19. Olqa
    8 января 2014 года

     
    17-19 января 2014 года
     

     

     

     

     
    "Во Иордане крещающуся Тебе, Господи, троическое явися поклонение...."
     
    Крещенской водой кропили все: гостиницы, Чайную, палатку с пирожками. И всех....
     

     

     
    Еще фотографии с Источника
     

     

     

  20. Olqa
    …Родители тогда получили комнатушку в четырехэтажном доме на верхнем этаже. Мы – мне уже почти 6 лет, а Зинаиде 9 – прибыли уже в эту квартиру: в то же время эвакуированных из Ленинграда после блокады подселяли ко всем – у нас были женщина с двумя детьми, и уж на что мы были хилыми дистрофиками, а они от истощения не могли даже ходить. Их поселяли в ванных комнатах: клали доски на ванну, и они лежали, обнявшись, не в силах двигать ни единым членом, и умирали от крайней истощенности. Я, маленькая, не понимала того, что им осталось немного жить, но сердце мое так горело состраданием!..Я носила им пить и хотела помочь хоть чем-нибудь, хотя все говорили, что это безнадежно.
    До сих пор я переживаю это сострадание. И еще долго после нашего заточения в концлагере за линией фронта мы с сестрой переживали страшный голод. Он не оставлял, как и память о нем – и я вспоминаю, как мама наша, Анна, достала где-то картошки, отварила и сидит, чистит – а мы с Зиной аккуратно собираем шкурки и прячем их под подушку: это было такое место, куда мы складывали все, что бы нам ни дали – хлеб ли, коврижку ли – на черный день.
    И вдруг в 1945-ом объявляют Победу. Пришла мать с ночной смены – и я наконец вижу отца: его 2 года с завода не выпускали (что значит – работать по брони!..) – и мы все плачем, обнимаемся, хоть и трудно поверить до конца, что этому кошмару пришел конец. И вот как раз вскоре после всего этого пережитого, уже в Москве, я и встречаю, голодная, но счастливая от того, что мы все живы-здоровы (хоть и доходяги) – в трамвае того старого-престарого дедулю, который говорит мне: «Дочка, это что: вот пройдет лет 70-90, но вот та война будет всемирная – вся земля будет гореть. Я-то, - говорит, - не доживу, а ты увидишь». И повторил: «А ты увидишь». Заплакала я и говорю: «Дедуль, да мы эту-то едва пережили, дай передохнуть! – и показываю ему, как бы в оправдание, четверть хлеба, полученного по карточке, который я несу моей семье.- А ты меня пугаешь следующей!»
    - Дочка, это не сию минуту произойдет, может, и 100 лет пройдет, но война всемирная все равно будет, по грехам людским, - и пропал.
    Смотрю – нет деда: и, будучи все же еще только девочкой, не придала этому большого значения. Вспомнила же об этом сейчас, когда мир с этой войной летит в тартары, и дети, которые только пришли в мир с этой войной летит в тартары, и дети, которые только пришли в мир, уходят из него не из-за своих грехов, а из-за чужой жестокости и безбожия.
    И сейчас, когда в далеком Ираке гремят разрывы бомб над невинными детскими головками, я молюсь: «Господи! Помоги выжить всем детям Земли, как Ты помог выжить нам с Зиной! Аминь.»
    Р.S Но это еще не вся история. От каждого события протягиваются нити в грядущее – и сейчас, связывая воедино прошедшее с настоящим, я порой недоумеваю, пытаясь представить, что же еще предстоит пережить нам всем.
    31 мая день памяти моего отца Николая, и в тот же день память моей дочери Анны, в 16-летнем возрасте утонувшей и похороненной в той же могиле, что и отец мой – а ее дед…Господи!..И все это рядом с могилой матушки Матроны Московской блаженной. Я не знала, когда мы хоронили отца, умершего всего в 42 года, что он будет лежать рядом с такой великой старицей – Матроной Московской.
    Наверное, только по молитвам блж.Матроны моя мать Анна смогла вынести эту скорбь и это бремя. Она, оставшись с четырьмя детьми на руках, зарабатывала тем, что убирала. Была сама невоцерковленная, но меня почему-то каждый день посылала на могилу отца: на кладбище – никого, мне страшно, но я еще больше боюсь ослушаться матери, которой так тяжело с нами; и потому я двигаюсь по кладбищенской аллее в глубину кладбища, чтобы выполнить ее волю – полить бархотки на могильном холмике, скрывшем под собою тело отца. Мама так хотела.
    Сейчас мамы Анны уже нет. Она умерла в 86 лет, а моя бабушка предсказала, что она умрет под колесами машины. Дело в том, что она, бабушка Параскева, Царствие ей Небесное, очень почитала Николая Угодника (это при том, что муж ее, мой дед, был коммунистом, и был одурманен этими сатанистами. Ну как иначе сказать? Конечно, это дурман: однажды в одну ночь сами же христиане сожгли 800 чудотворных икон! Она говорила: «Отец у вас коммунист, и вы все стали бесами, а мое дело – молиться и терпеть»). Я, конечно, тогда маленькая была и мало что помню, многого не понимала к тому же. Она молилась за убиенного Царя, стоя на коленях перед иконой свт.Николая. Она плакала и все время говорила: «Нинка! Внучка! Помни: они такие святые! Их убили – и мне слез не хватит, чтобы их вымолить!..Но я тебя так люблю, поэтому прошу тебя молиться за них, когда меня не будет». В то время я ничего не понимала, а просто говорила: «Господи, помилуй их!» Много скорбей я прошла по той причине, что Господа не слышала, но теперь члены Царской семьи мучеников всегда в моем иконостасе рядом со Спасителем – и Царь, и его детки. Бедные, как они вынесли такое убиение?!
    Сейчас, когда Зина прикована к постели, она как будто еще ближе мне – мы молимся друг о друге; и, вероятно, именно поэтому после большого промежутка времени, когда мы не виделись, она встретила меня словами: «Что же ты не написала в своем рассказе о том, что мама нам из-за ограды, когда нас сажали в автобусы, кричала: «Зина, возьми Нину за ручку и не потеряй ее там!!» И ведь я тебя ТАМ не потеряла!». Она помнила и то, что мы встретились как раз в тот день – 31 мая – день смерти и день памяти моей Ани. С того скорбного дня прошло уже 15 лет. Те же 15 лет не виделись и мы с ней, Зинаидой: разбросала нас жизнь по воле Божией. Мы встретились, обнялись и горько плакали, что мы еще живы на этой земле по милости Божией. И вот сейчас, когда я монахиня, а она прикована к постели (уже в течение семи лет она не выходила на улицу!), она говорит мне: «Ты молитвенница за весь наш род. Я чувствую твои молитвы, но не смогу быть рядом с тобой, потому что я старше и буду только обузой тебе». У меня действительно была мысль забрать ее к себе, я мысленно обращалась к ней: «Зина! Ты меня держала за руку в концлагере, поедем в Оптину, я там буду держать за руку тебя!»
    «Вот у кого на самом деле крест, так это у нее», - думаю я, слыша эти слова. Она действительно несет крест за весь наш род – а что я ? Она лежит в заведении, где – вы не поверите мне! – содержатся дети, выжившие после абортов. Это немыслимо – но это факт. Они просили меня: «Матушка, дай конфетку!» - и я купила в их магазине по льготным ценам два мешка конфет и раздавала горстями, обливаясь слезами. Я так плакала, что сбежались все врачи. А те, что лежат там, смиренные, и не ропщут, а несут подвиг. И все они просили меня выхлопотать им Причастие и Соборование, потому что к ним, в г.Видное, где находится эта больница, батюшки не едут. Они же хотят лишь причаститься и умереть: «Мы никому в этой жизни не нужны, кроме Бога! Батюшки просят денег, а у нас их нет». Зину я просила написать исповедь. Она диктовала, когда я читала ей по книге всевозможные грехи. Когда батюшка Илий в Оптине читал ее исповедь, плакал и говорил: «Я впервые вижу исповедь искреннего человека».
    Зина сказала мне на прощанье: «Молись за наш род, умница моя», Она, да и все они, несут Крест, куда тяжелее, чем мы все.
  21. Olqa
    Нас с автобуса пересадили на пароход, плывущий по Волге, который должен был доставить нас в Казань. Определенного же никто ничего не знал, что порой куда хуже; официальная версия была такова, что в Казани под открытым небом Сталин планировал воссоздать самолетостроительный завод, и нас там должны были соединить с нашими родителями, которые вслед за нами будут эвакуированы в теплушках вместе со станками и всем заводским оборудованием.
     
    Воспитатели, которые нас, детей, сопровождали, как-то сразу смекнули, что ничем хорошим это плавание закончиться не может, и, взяв своих детей, еще на пристани отделились от нас. (Теперь-то я их понимаю – своих детей имею, но тогда…) Со всей нашей огромной оравой на пароходе осталась одна единственная воспитательница: как сейчас помню, хотя столько лет прошло – Нина Васильевна. Представьте только – пароход отправлен с детьми, и родители – естественно, нисколько не сомневаясь, вслед за ними отправляются в Казань. Им же четко и ясно сказано: дети плывут в Казань – будьте любезны следовать за ними. Моя мама забрала с собой лежащую в больнице с дизентерией нашу младшую сестренку, восьмимесячную Надьку – и пока они несколько месяцев ехали до Казани, останавливаясь в каких-то тупиках, где не было даже воды и где измученные люди пили прямо из луж! – с ней ничего не случилось: она не умерла ни от дизентерии, ни от этой воды. И, конечно, они еле доехали. А доехав, детей своих в Казани не обнаружили.
     
    Но надежда умирает последней. Отец мой Николай и мать Анна день и ночь (так работали все, кто был в тылу) работали на этом военном заводе в Казани, веря в то, что мы встретимся. Забегая вперед скажу, что мы действительно встретились, но поскольку немцы быстро приближались, нас, детей, отвезли за линию фронта, в маленькую деревушку под Хвалынском – не специально, конечно, а потому, что в сложившейся ситуации нельзя было поступить иначе. А за каторжный труд мои родители, к слову, впоследствии были премированы КОЗОЙ № 13: когда гнали стада с оккупированных территорий, всех по жеребьевке, кому что достанется, награждали какой-нибудь живностью. Мама тянула жребий и вытянула козу № 13, которую мы держали прямо в нашей жилой комнате, где кроме стола ничего не было, она вовсе не давала молока, но веселила всех детей, потому что ездили на ней все дети по очереди, пока родителей (порой неделями!) не было дома – а сосед наш вытащил козу № 16, так та давал по три литра молока в день.
     
    Прошло тем временем 2 года с того момента, как дети от ворот завода были отправлены в Казань – но здесь их до сих пор не было. Надо сказать, что каждый, сошедший с конвейера самолет должен был делать контрольный облет на опытном аэродроме, который был здесь сооружен. А начальник аэродрома, который совершал эти пробные вылеты, был отцом одной девочки, отправленной вместе с нами. Моя мама рассказывала, что приходит он к ней и говорит: «Анна, я сегодня нарушу инструкцию. Наши дети, как нам говорят, находятся за линией фронта под Хвалынском. У меня единственная дочки, и я, Анна, решил, что я должен побывать там и все узнать. Мне надо сделать облет – и я полечу к ним. Я решил лететь сегодня ночью». И он действительно полетел.
     
    Когда он прилетел к нам – я хорошо помню этот день, потому что для нас он стал большим праздником, нам всем, оставшимся в живых, раздали душистое земляничное мыло, чтобы мы могли нормально помыться, а до этого «банный день» для нас заключался в том, что нам давали спичечные коробки, чтоб мы туда собирали с себя вшей. И это мыло та-а-к вкусно пахло, что мы все, не задумываясь, на радостях его тут же съели. Потому что жили мы эти два года в глухой деревне, почти безлюдной – мы были оставлены на произвол судьбы – и я прекрасно помню, как мы с сестрой дрались на помойке за гнилую картофелину, такой мы испытывали жуткий голод. Из 800 детей в живых осталось только 30. Несчастный отец, обнаружив, что его любимой дочурки нет в живых, так рыдал, что мне этого никогда не забыть: мы этих рыданий не понимали, но плакали вместе с ним. Не понимали мы и того, что одной лишь милостью Божией выжили эти жалкие остатки (пишу это спустя 60 лет, а слезы так и текут рекой, как тогда!..) Он просил показать могилу дочери, а ему показали огромную яму, в которую складывали детей…
     
    Этот человек, начальник аэродрома, немедленно вылетел в Казань, и, выйдя из самолета, объявил: «Нас всех ОБМАНУЛИ: у нас нет больше детей». Мама рассказывала, какой там поднялся плач до небес. Устроили забастовку протеста, уже больше не боясь того, что – как было всегда при Сталине – за 5 минут опоздания могли уволить, лишить работы.
     
    Немедленно прилетели члены правительство, двое – дают приказ вывести оставшихся в живых детей спецрейсом на военном самолете. И вот этих доходяжек, страшных дистрофиков в количестве уже 26 человечков, вшивых и чесоточных, высадили на военном аэродроме и пересадили в ОДИН (вместо колонны) маленький зелененький автобус. Мы ехали через весь город: лето, жарко, окна открыты. Остановились на светофоре – остановился на перекрестке, переходя дорогу, мужчина с горстью красных ягод. Невольно протягиваю к окну тощую ладошку – и получаю от него горсть чудной красной смородины. Плачу от счастья и прячу за пазуху на черный день. Голода боялись пуще смерти.
     
    Подъезжаем к заводу: на одном горбатом автобусе вместо колонны из сорока! Господи! Помилуй! Сколько скорби я видела за многие годы, сколько потерь перенесла сама – но то, что звучало тогда во мне, в душе – эта скорбь огромного числа матерей и бабушек – непередаваема…(окончание следует...)
×
×
  • Создать...