Jump to content

OptinaRU

Модераторы
  • Content Count

    3316
  • Joined

  • Last visited

  • Days Won

    277

Blog Entries posted by OptinaRU

  1. OptinaRU
    читать предыдущий фрагмент
    продолжение:
     
    Настал третий день. Николай Иванович, наш скитский знакомый, и монастырский благочинный старались, как бы нам поскорее и наверное увидать старца. Лошади уже были заказаны к раннему следующему утру.
     
    Довольно долго после поздней обедни сидел я с Вадимом в маленькой комнатке деревянного домика старца. Этот домик выстроен по линии деревянной ограды скита, так что женщины, которым запрещен вход в скит, могут все-таки входить со внешней стороны к старцу. В окно глядело засаженное яблонями и сливами с сохранившимся вековым хвойняком пространство скита с другими домиками, деревянною церковью и тенистыми дорожками, окаймленными высоко поднявшимися пахучими цветами.
     
    У домика было маленькое крылечко; дверь была с завешенным изнутри кисеей оконцем и отворялась в полутемные сенцы; направо из сеней была приемная. Стены ее были увешаны портретами разных подвижников последнего века и некоторых архиереев. Передний угол был заставлен большими иконами, теплилась лампада. Диван, несколько кресел и этажерка с духовными книгами дополняли убранство. Я старался заинтересоваться этими книгами, чтобы заглушить тревогу ожидания. Но напрасно. И во мне все увеличивалось гневное нетерпение. Опять мы не дождались, чтобы нас приняли. Нам посоветовали прийти часов в пять.
     
    Как странным могло казаться такое отношение к приезжим издалека, о которых вдобавок говорили и просили монастырские власти. Впоследствии я узнал, что старец часто отстранял от себя людей, которые приезжали с целью высмотреть, что он такое, или приближались, как тетушка и Вадим, с полным равнодушием, для соблюдения приличия, или, как я, с осуждением.
     
    В шестом часу мы пошли опять к скиту, также и тетушка, не бывшая там утром. Она сказала теперь, что все равно это ей будет маленькою прогулкой.
     
    Через несколько времени, сидя в мужской приемной, мы узнали от келейника, что тетушка виделась со старцем, а нас он просит подождать. Николай Иванович повел нас к себе в келью пить чай. Но только что мы принялись за чай, кто-то объявил, что старец вышел из своих келий и ходит по скиту.
     
    Я никогда не переживал более напряженного ожидания, нетерпения, настороженности, как в ту минуту, когда мы выходили от Николая Ивановича. Наконец было несомненно, что сейчас увижу старца. И, как я ни был взволнован, я схватил себя нравственно в руки и сказал себе: «Ну, я увижу, что это!»
     
    Монастырский благочинный подвел нас к старцу. Предо мною был сгорбленный, опиравшийся на клюку человек, одетый в теплый черный подрясник и теплую черную мягкую камилавку. Я не помню его первого взгляда; только помню, что я приблизился к нему, уйдя в себя, с замкнутым сердцем. «Тебя все почитают, — убеждал я себя. — Но для меня это — ничего. Я просто хочу посмотреть на тебя с любопытством, что ты такое».
     
    Нас ему назвали, привлекая к нам его внимание. Мы стали на одно колено. Он ничего не сказал, молча перекрестил и, не останавливаясь на нас глазами, пошел дальше.
     
    — Вы еще подойдите! — сказали нам Николай Иванович и благочинный.
     
    Я старался не пропустить ни одного шага старца. Он, скоро ступая, ходил шагах в пятидесяти впереди нас, в поперечной аллее, с каким-то человеком — и несколько раз прошел по ней взад и вперед. Окончив с тем человеком длившийся минуты три наедине разговор, он направился затем прямо. Мы подошли поближе. К нему быстро приблизился здоровый мужчина из простых и спешно заговорил.
     
    — Рабочий, батюшка, с орловских заводов. Так подошло — захотелось переменить. Благословите в Одессу идти. Там очень работы много.
     
    Старец зорко глядел на него, потом посмотрел вдаль.
     
    — Нет, не в Одессу, — сказал он.
     
    — Благословите, батюшка, в Одессу. Там платят хорошо.
     
    — Нет, не путь тебе в Одессу. — И он опять посмотрел вдаль. — А вот, иди в Воронеж или в Киев. Туда ступай.
     
    Он перекрестил этого человека и пошел дальше. «Что это? — мелькало в моем изумленном мозгу. — Отчего он так прямо говорит?»
     
    Потом подошел кто-то с жалобой на болезнь, и он быстро ему что-то сказал.
     
    На повороте к аллее, ведшей к его домику, стояло несколько бородатых мужиков в лаптях и одежде деревенского изделия.
     
    — Кто такие? — спросил старец.
     
    — К твоей милости, — отвечал один из мужиков, пока остальные низко кланялись. — Костромские. Вот, прослышали, что у тебя ножки болят, сплели тебе мягонькие лапотки. Носи на здоровье. — И они подали ему несколько пар лаптей.
     
    Он ласково благодарил их, поговорил с ними, взял, пощупал и похвалил лапти.
     
    В это время во мне что-то совершалось.
     
    Обаяние шло на меня от этой встречи старца с рабочим, направленным вместо Одессы в Воронеж, с мужиками, за многие сотни верст принесшими ему от своего усердия лапти. Та теплота чувства и стихия непосредственной веры, которую через пространство веков я угадывал, когда мечтал о первых богомольцах, шедших в начальную пустынь преподобного Сергия за советом и благословением, стояла теперь предо мною живая. И тут были низенькие домики келий с крылечками, бревенчатая ограда и старые сосны, как там пять веков назад. Наносные умствования и непростота, которая, извращая меня, мешала мне быть собою, исчезла вдруг, рассеялась бесследно, как мрак в лучах солнца, и душа вся открылась пред этим новым для нее явлением. Я уже не копался в себе, но мне было радостно и тепло, и я чувствовал, что правдиво, хорошо и ценно то, что происходит предо мною.
     
    Старец приблизился к крыльцу. Теперь я стоял около него, не заботясь, думает ли он обо мне, замечает ли меня. Я сам смотрел на него с радостной улыбкой и чувствовал: «Хочешь, поговори; не хочешь, значит, я того недостоин. А ты какой удивительно хороший!»
     
    О нас опять напомнили ему, назвали опять двоюродного брата.
     
    — Он служит, — сказал я, совсем свободно и просто старцу, — вот сейчас у вас его мать была. Я ей родственник.
     
    Старец благословил его, ничего не сказав. Потом старец обернулся на меня. «Ну, смотри, — думал я, весело глядя ему прямо в глаза. — Только дурного очень много!»
     
    — А я, — начал я первый, — кончил гимназию. Мы в Москве живем. Теперь я буду в университете.
     
    — По какому отделению?
     
    — По юридическому.
     
    — Ну, занимайся юридическими науками, занимайся, — сказал он. Для меня нужны были эти слова, хотя я их потом и не исполнил, и все университетские годы увлекался не юридическими предметами, и был плохим студентом по сравнению с блистательным положением в гимназии.
     
    — Веруешь ты в Бога, во Святую Троицу? — спросил он меня, все пристально глядя.
     
    — Думаю, что верую.
     
    — Твердо ли веруешь?
     
    — Надеюсь, что твердо.
     
    — Никогда не спорь о вере. Оставь их. Им ты не докажешь, а себя расстроишь. Не спорь с ними.
     
    И это было не в бровь, а в глаз.
     
    — А вот, — сказал я, — я люблю, — и я назвал интересовавшее меня занятие по одной из отраслей искусств. — Это можно?
     
    — Можно, только чтоб все чисто было, чтоб никогда соблазна не было.
     
    — Мы завтра, батюшка, утром уезжаем. Благословите нас.
     
    Он перекрестил нас и ушел через крылечко в свой домик.
     
    В тот же вечер Николай Иванович рассказал нам множество примеров прозорливости старца, и его нежного и греющего обращения, и о том, как вечно обуревает его народ, и какую он несет тяжелую жизнь. И я страшно жалел, что так мало его видел.
     
    — Ну, как он понравился? — спросил я тетушку на следующее утро, когда мы отъехали несколько верст от Оптиной.
     
    — Несомненно, чрезвычайно умный человек. Я минут пять с ним говорила. Между прочим, я его спросила, одобряет ли он, что Вася в монастыре. А он сказал: «А где же его еще потерпят. Ему только и можно жить в монастыре».
     
    А я не думал об уме старца. Я был под впечатлением нового, невиданного мною доселе явления. Меня покорила его святость, которую я чувствовал, не разбирая, в чем она. И теперь, когда я соприкоснулся с нею и с тою непостижимою бездной любви, которая, как следствие его святыни, была в нем, я уже не боялся Оптиной. Я теперь стал смутно понимать, что назначение старцев — благословлять и одобрять и живую жизнь, и посылаемые Богом радости, которые будут еще выше, если в этих радостях помнят об Источнике всего, что есть в жизни хорошего.
     
    А позднее я понял, что здесь учат людей жить хорошо, то есть счастливо, и здесь помогают людям нести выпадающие им тягости жизни, в чем бы они ни состояли. И как можно было бояться такого места, где все было ради Бога и, следовательно, полно сочувствия к людям, и где чем суровее были к себе — тем добрее к другим?
     
    продолжение следует ...
     
    Воспоминания Е. Н. Поселянина
    Из книги «Оптина Пустынь в воспоминаниях очевидцев»
  2. OptinaRU
    начало
    продолжение:
     
    К полудню мы доехали до Серпейска и еле вползли по крутой и скользкой горе, на которой лежит город. Здесь начинался почтовый тракт, и я уговорил тетушку оставить тут наших лошадей до нашего обратного следования и взять почтовых. Не имея теперь надобности в остановках, кроме как по четверти часа для перепряжки на станциях, мы могли вечером быть в Оптиной, до которой оставалось, кажется, верст сто на города Мещовск и Сухиничи.
     
    Ехать было прекрасно. Гроза смягчила надоевшую нам накануне жару и прибила пыль по дороге. Получая хорошие на чай, ямщики сильно гнали, ободряя лошадей гиканьем и свистом.
     
    Перед заходом солнца я кончил роман и отдался наслаждению быстрой езды. Мы все молчали. Коляска тихо покачивалась на своих рессорах, и стройный топот лошадей соединялся со звуком быстро катящихся колес в музыку, которой я никогда не мог вдосталь наслушаться. Догорело небо. Сумерки становились все гуще, и голова, не развлекаемая внешними впечатлениями, усиленно думала.
     
    «Ну, что он, какой он? - спрашивал я себя, в первый раз во время пути принимаясь подробно думать о том человеке, который меня тогда так взволновал. - Вот если б не муж тетушки мне рассказывал, я бы поверил, может быть. И как это неприятно, какое-то тонкое духовное оскорбление, что я должен внешне преклониться пред человеком, к которому я ничего не чувствую. А вместе с тем все эти россказни, из которых я все-таки не понимаю, в чем же состоит его высота, - это уже меня смутило. И мне немного страшно, если он действительно святой. И рад я, и страшно. А как я пойму, святой ли он? И что будет, если он святой, и именно потому увидит, что я хочу его высмотреть, какой он? И все это меня смущает».
     
    Я был очень самоуверен и тогда не встречал еще того человека, который мог бы меня смутить. Всякое земное величие оставляло меня спокойным и равнодушным. Но я смутно сознавал, что оробею пред духовною высотой и почувствую себя тогда ничтожным и жалким. Такая высота всегда занимала, привлекала и восхищала меня; и мне казалось, что если б я встретил в человеке безусловное полное выражение ее, то не было бы границ моему внутреннему восторгу, верности и поклонению такой высоте. Только одна такая встреча и могла меня смутить. И, быть может, мое возбуждение пред старцем происходило оттого, что я, хотя и неотчетливо, предчувствовал, что он меня смирит или что я сам, увидав его, смирюсь пред ним. И дурное чувство гордости от этого защищалось.
     
    Около полуночи мы увидали освещенные луной белые колокольни Козельска, в двух верстах от которого находится Оптина. Вот мы на берегу полноводной в этом месте Жиздры, и пока на окрик ямщика нам подают паром, я смотрю на стоящую сейчас тут, за рекой, на холме, Оптину.
     
    Огней нет. Её жизнь спит, недоступная и тайная. А сама она, резко выступая на черной стене охватившего ее со всех сторон бора, вся белая-белая, какая-то тонкая и высокая, подымается, точно уносясь в небо…
     
    В соборе я не нашел той роскоши убранства и риз, к какой я привык в Москве и в смущавших меня монастырях. После службы мы были у благочинного, потом обедали у себя в гостинице, затем легли отдохнуть. Но я не мог заснуть и зашел к вечерне, когда услышал благовест.
     
    На меня произвел впечатление незнакомый мне доселе смиренный вид монахов и то воодушевление, с каким хор, сойдя с двух клиросов на середину церкви, пел стихиры, возглашаемые молодым канонархом. И в выражении лиц, и в силе пения ясно было видно проникавшее их религиозное убеждение. Вообще вокруг было вовсе не то, к чему я привык в других монастырях. Вместо мягких нарядных ряс и раздушенных волос, вместо гордо поднятых голов я видел толстую грубую одежду и все покрывавшую простоту, походка была смиренная; при встрече со всяким низкий поклон; на лицах выражение чистоты и безмятежия.
     
    Но мне почему-то не хотелось ближе приглядываться к монахам. Сознавшись пред собою, что они хороши, очень хороши, я вдруг понял вместе с тем, какую страшно трудную жизнь они ведут, и это было разом и обличением моей широкой жизни, и такою стихией, которая вдруг могла бы втянуть меня в себя, а меня так манил мир…
     
    продолжение следует ...
     
    Воспоминания Е. Н. Поселянина
    Из книги «Оптина Пустынь в воспоминаниях очевидцев»
  3. OptinaRU
    К нам приехал муж моей тетки. Он жил частью в своих имениях, частью по разным углам Европы, частью по русским столицам и с женою видался не очень много. Дети были воспитаны матерью, она тратила на них свое. А отец был в стороне, и дети обращались с ним покровительственно. Дом наполнился оживлением. Он был суетлив, и речь его лилась всегда как вода через прорванную плотину. Тетушка с одинаковым величием и спокойствием слушала или не слушала его. Политические комбинации, пустячная встреча на железной дороге, догматическая тонкость, придворные вести, исторические открытия, дамские туалеты, вновь замеченная астрономами звезда, парижская статья, новый роман, всяческие истории про его бесчисленных знакомых — все это в одинаковой мере волновало его и описывалось всякому, кто желал его слушать. Еще более вещей он рассказывал, когда оставался наедине с молодежью.
     
    Между прочим, он нашел, что мы живем неподвижно, что его начинает в эти полтора дня засасывать и что нас надо встряхнуть. И ему пришло в голову предложить тетушке ехать на своих в Оптину пустынь, куда он сам попал в прошлом году среди своих бесконечных странствований, и он рассказывал о ней со своим обычным смаком, как человек, знающий толк и в духовных предметах.
     
    — Я думаю, — кратко ответила тетушка на предложения своего мужа, принявшегося с жаром их развивать, — что бедный Вася был бы очень рад нас видеть.
     
    Вася был племянник ее мужа, годов 25-ти, живший несколько лет в Оптиной, и «бедным» называла его тетушка прежде всего потому, что считала бедствием быть племянником своего мужа.
     
    Перед вечерним чаем тетушка дольше обыкновенного рассуждала на обычном месте, в коридоре, у двери в библиотеку, с управляющим, позвала тут же сына и за чаем объявила, что завтра после обеда, который будет ранее, чем всегда, мы едем в Оптину. Сегодня же вечером за 120 верст высылают подставу. На полдороге до подставы мы будем ночевать; едем мы в большой коляске четверней, за нами — подвода парой с погребцом и провизией; а впереди — подвода с разборною кроватью для тетушки. Берем сколько можно сена и овса. Едут тетушка с девушкой и двое нас, молодых людей.
     
    — А как же я здесь буду один, Машенька? — спросил муж тетушки.
     
    — Я очень рада буду, Мишель, — отвечала она, не намекая даже на то, что его можно взять с собой, — рада, если ты тут погостишь. Тут ведь люди остаются. Тебе будут готовить.
     
    Он никогда в жизни не смущался. Через минуту уж он набивал нас сведениями и наставлениями, которые иногда были прерываемы дельными замечаниями тетушки. Оказывается, она перед чаем села за свой стол, взяла подробные карты N-ской и Калужской губерний и выписала названия главных селений, лежащих по дороге, с означением расстояний, а потом обдумала, о чем ей надо узнать от мужа.
     
    — К кому же я должна там зайти, Мишель, — сказала она, — ведь я не интересуюсь монахами, но я хочу быть вежливой.
     
    Он назвал и описал разных должностных лиц.
     
    — Ну, потом, Машенька, ты могла бы зайти — там живет в отдельном доме на покое, его там консулом зовут, писатель Леонтьев, — ну вот, который... — и дядюшка довольно верно определил направление Леонтьева.
     
    — Ну, как же я пойду к незнакомому человеку? — спокойно возразила тетушка, намазывая масло на только что разрезанную румяную булочку.
     
    — Но ведь он человек очень хорошего общества... Намедни в Петербурге князь Иван Павлыч...
     
    — Ах, какой ты смешной, Мишель... Я не могу к нему идти. Чтобы он сказал вслед за мной: какая назойливая у меня была женщина.
     
    — Но, главное, — начал муж тетушки, — это старец. Там знаменитый старец. Он даже, говорят, прозорливый. Вот к нему как вы пойдете, нужно будет пред ним на колена встать. Так принято.
     
    — Это отчего! — вскрикнул я в негодовании. — Чтоб я пред каким-то незнакомым монахом на колена; да никогда! Я теперешних монахов не уважаю — и я не встану на колена.
     
    Мне никто не возражал, только двоюродный брат нарочно уставился на меня глазами и сказал:
     
    — Что ж это, а как же «ирмосы»?
     
    Он узнал откуда-то слово «ирмос» и старался раздразнить меня этим словом.
     
    Мать на него строго посмотрела и сказала:
     
    — Не выношу, когда ты, Вадим, говоришь глупости... Я согласна с Лоло, — продолжала она, — я тоже не люблю монахов. Но, может быть, этот старый монах и действительно почтенный человек.
     
    Ложась спать, я не успокоился еще от взбудоражившей меня мысли, что я должен встать на колена пред каким-то неизвестным мне монахом.
     
    Дело было в том, что монахи составляли мое больное место. Насколько я любил древних, известных мне из книг иноков и внутренне восторгался ими, настолько я возмущался теми недочетами в современных монастырях, которые я замечал сам или о которых слыхал. И когда в старших классах гимназии бывали религиозные споры и мне кричали, называя по имени известные монастыри, что их упитанных монахов надо выгнать на пашню — что я мог сказать? И разве сам я яснее других не видал, как извращены были уставы и таких древних радетелей монашества, как Василий Великий, который уже и по своему мирскому обаянию, кроме духовной высоты, так пленял меня, и их русских последователей, как преподобный Сергий... Многие явления уязвляли меня до боли, потому что я дорожил и чтил то, что они унижали в глазах общества. И на таких людей я был ужасно зол.
     
    Позже я понял, что совершенство редко, что монахи прежде были в миру, которого порча отразилась и на них; что если среди ученых есть шарлатаны, этим наука не унижена; что самое отречение от мира — такой подвиг, что человек, принимая его, в ту хоть минуту был на значительной высоте, если даже потом и мог пасть. Главное же я понял уже много позже, что не мне, который был никуда не годный мирянин, не соблюдал постов, не молился иногда неделями, был самолюбив, чванлив, злоязычен и полон других видимых мне и тем не менее не изгоняемых мною недостатков, — не мое было вовсе дело судить других. Не было ли грустно состояние мальчишки, который, не углядев за собою, проверял других и, сам ничего не делая среди привольной жизни, хотел раздавать похвальные листы прошлому и порицать настоящее.
     
    Но, как бы то ни было, я был настроен против монахов. А относительно неизвестного мне оптинского старца, о котором я в тот вечер и услыхал в первый раз, во мне была какая-то злоба, странная по своему напряжению.
     
     
    продолжение следует ...
     
    Воспоминания Е. Н. Поселянина
    Из книги «Оптина Пустынь в воспоминаниях очевидцев»
  4. OptinaRU
    И начался последний мой год в миру — пошел пятый год моего знакомства со старцем. Когда я возвратилась в свой город, обыденная мирская жизнь обернулась было ко мне нарядной своей стороной: и родные ласково встретили меня, и привычная работа, и минуты отдыха где-нибудь на лекции или за интересной книгой, — все показалось тем привлекательнее, чем ярче помнилось, что от всего этого я едва не ушла. А потом — старые сомнения в прозорливости старца, в истинности намеченного им для меня пути, искусительная мысль: «Погоди, пожалей себя, пожалей семью» — и так далее. Все это одолело меня.
     
    Я без ужаса вспомнить не могла, что этим летом чуть не сделала бесповоротного шага, и трепетала, как бы старец не задумал опять куда-нибудь послать меня. Начались страхи, а ну как сегодня получу письмо с новым распоряжением? Ну как начнется новая ломка? И страшно, ужасно становилось при этой мысли.
     
    Дело дошло до того, что прежняя радость от каждой весточки из Оптиной, каждой строчки от батюшки превратилась в опасение, и я облегченно вздыхала, когда почтальон проходил мимо нашего дома, не зайдя к нам. Нет писем, слава Богу! А потом пришло в голову — как бы переменить адрес, чтобы совсем исчезнуть от батюшки.
     
    Додумалась до того, что готова была хоть в Америку бежать от страха грядущего. Но на десять рублей до Америки не доедешь, и все мои путешествия остались только в воображении.
     
    Скоро все повернулось по-новому: пошли опять беды и напасти со всех сторон. С мира и его соблазнов соскочила приманчивая маска, да и острота летних невзгод прошла, и мне опять стыдно стало за свое малодушие.
     
    Подошло Рождество, последнее Рождество мое в миру и с батюшкой в Оптиной. Несмотря на то, что я письменно каялась старцу в своих прегрешениях, он встретил меня отечески ласково. Но когда я сказала ему, что готова была ехать в Америку, чтобы бежать от него, он усмехнулся:
     
    — В Америку? К кому же ты побежала бы? К ирокезам, что ли? — А потом выговорил, наполовину шутя: — Ну, как же можно так пугать человека, такие страшные вещи говорить, — видите ли, в Америку собралась! Да я как услышал — у меня волосы дыбом и стали!
     
    А через несколько дней, выйдя на благословение, подозвал девочку-гимназистку и меня, и дал нам по открытке. Её открытка с рождественским сюжетом, а моя — копия с картины Каульбаха «Отреклась». Она изображала очень молодую монахиню, по костюму — католичку, задумчиво следящую за двумя играющими в солнечном луче бабочками.
     
    — Нравится тебе эта картинка?
     
    — Очень нравится, батюшка!
     
    — Я и знал, что тебе понравится, вот и надумал отдать ее тебе. Только здесь монахиня словно неправославная.
     
    — Да, батюшка, это католичка.
     
    — Католичка... А ты православная? — и на мой утвердительный ответ добавил: — Ну, слава Богу! Возьми себе эту картинку, прочти подпись на ней!
     
    — «Отреклась».
     
    — Вот так оно и есть, я ведь знаю, внутреннее отрешение уже совершилось, и внешнее, Бог даст, совершится!
     
    И так твердо это было сказано, что картинка эта долго служила мне якорем спасения.
     
    Тяжелое это было Рождество, и, наверное, многим оно памятно. Описывать происходившие тогда события я не берусь, предоставляя это сделать более осведомленным лицам, но не могу не отметить, что приезд преосвященного Серафима, поднявшиеся толки, разыгравшиеся страсти и злоба сделали Оптину далеко не похожей на рай, где я привыкла отдыхать от мирской злобы. Слухи одни тяжелее других доходили до нас... «Батюшку сошлют под начало», — говорили сегодня. «Батюшка уходит в затвор», — сообщали завтра. «Батюшку делают архимандритом где-то в другом монастыре», — появилась новая весть.
     
    И последняя пугала не менее предыдущих. Ставить архимандритом семидесятилетнего старца, и так видимо слабевшего с каждым годом, возложить на него бремя самостоятельного управления, оторвать его от скита, где он полагал начало, — чувствовалось, что это было бы равносильно смерти для него. В эти трудные дни старец нас успокаивал — ободрял: «Бояться и беспокоиться нечего, все слава Богу, все хорошо. Не смущайтесь — владыка хороший, это ему надо было бы быть построже, а он хороший, благостный, — говорил нам батюшка, когда мы пришли к нему, взволнованные резкими речами преосвященного. — Непременно примите от него благословение святительское. Святительское благословение много значит!..»
     
    Уехал владыка. Миновали святки. Прощаясь с отцом Варсонофием перед отъездом, я, по обыкновению, просила благословения приехать на Страстную и Пасху — и сверх всякого ожидания получила отказ:
     
    — Приедешь летом, а то с какой стати тебе на какие- нибудь три дня ездить.
     
    — Да не на три дня, а на две недели, батюшка! — попробовала я запротестовать. — Ведь я же на Страстной раньше у вас здесь говела!
     
    — Ну, то было раньше, а теперь приезжать нельзя, да и мне на Страстной некогда будет: здесь такой кипяток будет — беда! Нет, летом приедешь!
     
    С тем и отпустил меня батюшка, но я, по правде говоря, не поверила, что это так и будет. Думалось: пугает старец, а подойдет Страстная — получу я благословение на приезд и встречу Пасху в Оптиной. Но оказалось не так.
     
    Великим постом получила я известие, что батюшку переводят архимандритом в Голутвин монастырь.
     
     
    Воспоминания послушницы Елены Шамониной
    Из книги «Оптина Пустынь в воспоминаниях очевидцев»
  5. OptinaRU
    Поехать в Петроград в начале января 1917 года, как я хотел, мне не удалось, ибо в деревне я повредил себе колено и должен был задержаться в Москве. Я воспользовался невольным сидением в Москве дома, чтобы закончить эти воспоминания. Но я не хочу положить пера, не рассказавши последнее впечатление, которым закончился для меня 1916 год.
     
    Перед тем чтобы поехать в Васильевское, мы решили с моим старшим сыном Костею съездить в Оптину пустынь. Я давно уже об этом подумывал, а Костя заинтересовался рассказами незадолго до того побывавшего в Оптиной своего приятеля Миши Олсуфьева. В нашем распоряжении было всего два дня, ибо мы хотели к сочельнику приехать в Васильевское. Эти два дня, проведенные в Оптиной пустыни, оставили, однако, на нас обоих неизгладимое впечатление.
     
    Мы покинули Москву в тяжелом настроении. Только что пришло известие об убийстве Распутина. В вагоне на всех станциях было только и разговора, что про это событие. Толпа набрасывалась на газеты. Все выражали радость, что уничтожен человек, с именем которого связано было представление обо всем грязном и тяжелом, что делалось наверху и отравляло ядом русскую жизнь. Можно было понять чувство общего удовлетворения, когда такого человека не стало, но я как-то не мог радоваться. Кто бы ни был Распутин, мне казалось, что не в нем корень зла, а только его проявление. Не мог я сочувствовать и факту убийства. Мне казалось, что это первая, но не последняя кровь, ведущая к разрешению кризиса, а путь таких разрешений мучительных вопросов, того тупика, в который действительно как будто шла русская жизнь, казался мне предвещающим много тяжелого.
     
    Кошмарное настроение постепенно сгущалось в России, охватывая людей без различия партий, не только левых, но и самых заядлых правых. Все чувствовали, что дальше так идти не может, что внутреннее положение, усиливая существующую разруху, должно привести нас либо к национальной катастрофе, либо к государственному или, вернее сказать, к дворцовому перевороту. Об этом говорили все. Было неприятно даже собираться с друзьями, потому что в сущности все разговоры сводились неизменно к одному и тому же, а вместе с тем никто из нас не чувствовал в себе моральную силу и оправдание стать заговорщиком. При практическом бессилии особенно сильно являлся запрос на нравственное углубление и укрепление. С такими чувствами я поехал в Оптину пустынь.
     
    И прежде всего, попав в обитель, я почувствовал такой мир и покой, которые не могли не подействовать на самую смятенную мятущуюся душу. Здесь, у порога монастырских ворот, утихали земные тревоги. Вокруг этих храмов и келий поколения молитвенников создали атмосферу духовного сосредоточения.
     
    Утром после обедни я пошел к старцу отцу Анатолию. Он жил в небольшом белом домике с колоннами и с мезонином. Поднявшись на крыльцо с несколькими ступенями, я отворил наружную дверь и вошел в сени, в которых сидело на скамьях вокруг стен довольно много посетителей. Некоторые за недостатком места стояли. Тут были люди всякого звания, горожане и крестьяне, странники, монахи и монашенки, но всего больше было баб и мужиков. Были и дальние и близкие. Все они ожидали выхода старца, некоторые по нескольку часов.
     
    В комнате царило молчание, изредка прерываемое каким-нибудь коротким разговором полушепотом. Какие лица, какие глаза! Мне особенно запал в голову один крестьянин с красивым благообразным лицом, большой русой бородой и глубоким сосредоточенным взглядом из- под нависших бровей. Видно было, что у него большая забота на сердце, которую он нес старцу. Рядом с ним сидел офицер, должно быть с фронта. Напротив поместился молодой странник с длинными волосами, он глодал краюху черного хлеба. У дверей стояла женщина с городским обликом, должно быть одна из постоянных посетительниц, знающая местные обычаи и распорядки. С ней были дети, в том числе крошечный гимназист, должно быть приготовительного класса. «В прошлом году мне отец Варнава всякий раз давал яблочко», - сказал он мечтательно. «Ведь ты был тогда еще маленький», - наставительно заметила мать. «Я теперь и не ожидаю», - с достоинством возразил гимназист, хотя чувствовалось, что очень и очень не отказался бы от яблока.
     
    Дверь скрипнула и растворилась. Вышел келейник отец Варнава, с удивительно кротким лицом и голосом. Увидав меня, он подошел, справился, откуда и кто я такой. Потом пошел доложить старцу и через минуту попросил меня войти. Я прошел небольшую залу и вошел в маленькую комнату. Только успел я увидать старца и хотел поклониться ему, как он обратился к образам и стал молиться, как бы приглашая меня начать с этого. Потом поклонился мне, показал на кресло и сам сел, и тут я разглядел его. Он был маленький, сгорбленный старичок с седоватой бородой, мелкими чертами лица, весь в морщинах, миниатюрный и какой-то потусторонний. Когда он заговорил со мною добрым старческим голосом, я не сразу понял его. Говорил он быстро и шамкая. Все, что он говорил, было совершенно просто и обыкновенно, но помимо слов, которые я от него слышал, нечто гораздо более значительное исходило от его личности. Он предложил мне исповедоваться, читая вслух написанное славянскими буквами исповедание грехов. Поразило меня, что хотя та же исповедь читалась всеми, он внимательно вслушивался в каждое слово и как будто соображал.
     
    У него, должно быть, в высшей степени развит был тот внутренний духовный слух, который в деланной и неделанной интонации улавливал настоящие помыслы сердца. В то же время он быстро перебирал груду печатных листков, откладывая некоторые в сторону. По окончании исповеди он дал их мне. Это были листки различного назидательного содержания и, конечно, не одинаковой ценности, но был один, который он потом нарочно отыскал и передал Косте, чтобы мне сообщить. В нем была рассказана исповедь одного странника, и я изумился, прочитав этот листок, он так отвечал тому настроению, которое я сам испытывал, но не вполне сознал во время исповеди, что как будто старец своим прозрением понял, что именно его нужно мне дать. Старец благословил меня образочком.
     
    Днем у него побывал мой сын Костя, потом, на следующий день, уже приобщившись, мы снова зашли к нему, и он принял каждого из нас отдельно и с каждым поговорил. Мне радостно было видеть, каким просветленным и глубоко умиленным выходил от него Костя. На меня второе посещение оставило впечатление еще большее, чем первое. Передать разговор старца невозможно, и он мог бы показаться обыкновенным, неинтересным. Непередаваемо было обаяние его личности, свет, которым он светился. Сначала глаза его казались маленькими, но по мере разговора, по мере сердечного умиления, которое от него передавалось, они как будто вырастали и казались огромными; в его взгляде чувствовалось горение, которое воспринималось. Он проникал в душу и говорил с ней неслышным, но немолчным языком, и я чувствовал то, что очень редко испытывал во сне, общаясь с умершими, когда происходит неизреченное общение и единение душ. Пусть кто-нибудь [тогда], когда уж меня не будет в живых, прочитав эти строки, не примет их за преувеличение, плод повышенной фантазии. Я пишу, стараясь добросовестно вспомнить, осознать и передать испытанное мною, но чувствую, что не могу сделать этого как следует, а потому могу, конечно, погрешить, хотя и не намеренно.
     
    Только не хотел бы я чем-нибудь затемнить ясный лучезарный образ старца с его великим, кротким и любящим духом, живое олицетворение завета апостольского, который в свое время моя мать написала на заголовном листе Нового Завета, который мне подарила: «Радуйтесь всегда в Господе; и еще говорю: радуйтесь. Кротость ваша да будет известна всем человекам. Господь близко»...
     
    Особую прелесть старца представляла его духовная любовная веселость. Это то настроение, которое вдохновило Достоевского, когда он создавал старца Зосиму в «Братьях Карамазовых». Виды христианского настроения и христианского делания многообразны. В Оптиной пустыни от одного старца к другому передалась и сохранилась как живое и святое предание радость кроткого, любящего духа, и она ощущается как великая сила.
     
    Те монахи, с которыми нам пришлось иметь дело - отец Мартимиан, заведовавший монастырской гостиницей, где мы остановились по указанию направившей меня к нему племянницы моей С. Ф. Самариной; келейник отца Анатолия - отец Варнава; монах, торговавший в книжной монастырской лавке, - все они как будто отражали на себе то же любовное доброе настроение, коего живой родник был в келье старца.
     
    Церковное богослужение в Оптиной пустыни было не так хорошо, как можно было бы ожидать. Война коснулась и монастыря, и около 150 послушников были призваны на военную службу, вследствие чего пение и церковная служба не могли исправляться с прежним благолепием. Лучше, более внятно, служили в скиту, в моленной. Скит стоял в сосновом лесу. Мы были там ночью. Полная луна освещала высокие сосны, покрытые инеем. Белый снег блестел на дороге и полянах. Вдали, в конце дороги, белела ограда скита. Протяжный колокол призывал в полночь к заутрене.
     
    Все вместе создавало непередаваемую поэзию, высоко настроенную и глубоко народную. А днем, когда я возвращался в свою уютную светелку, видел, как на паперти монастырского храма старый сгорбленный монах с седой бородой сыпал зерна, и со всех сторон слетались голуби, вея, как нимб, вокруг него. Где тут война, где политика и смятение! Мир и покой, но покой не праздный, а насыщенный молитвой и горением духа, - вот последний и яркий образ тревожного, тяжелого 1916 года, на котором я кончаю, ибо перед чем же и умолкнуть, как не перед этим прообразом умиротворения всего земного, вечного покоя и Божией тишины.
     

    25 января 1917 г.



    Воспоминания князя Г. Н. Трубецкого
    Из книги «Оптина Пустынь в воспоминаниях очевидцев»
  6. OptinaRU
    Лес подходил к самым стенам. Сзади, и справа, и слева скита стоял и точно охранял его тоже все лес. Некоторые сосны даже пытливо перевесили свои длинные ветви через скитские стены и как бы наблюдали, что там делается.
     
    – Вот это пустыня, древняя палестинская пустыня! – невольно произнес путешественник, изумленный, очарованный внешним видом скита и его безмолвием.
     
    И сколько глубокого смысла в этой тропинке с ее изгибами! Да, путь к внутреннему покою – не прямой, не открытый и не просторный путь. Не вдруг он дается подвижнику. Много житейских изгибов нужно пройти, нужно миновать темный лес колебаний, сомнений, пережить сложную, трудную жизнь различных страстей, переболеть все эти болезни души, чтобы найти, наконец, желанный путь к покою сердечному, к этому сладкому, святому покою в обители Отца нашего Небесного.
     
    И если уж здесь, в этом раю, не живут Ангелы, нет истинного монашества, после этого уж я и не знаю, где они могут и быть...
     
    Все в этом безмолвном приюте отшельников, как бы убежавшем от целого мира, затаившемся в глубине бесконечного леса, начиная с самого входа, поражало постороннего посетителя таинственностью и подготовляло увидеть нечто необычайное.
     
    Посетитель, кто бы он ни был, подъехав боковой лесной дорогой к скиту, не въезжает за ограду его, а оставляет экипаж свой у входа. Вход этот есть именно вход, а не въезд. За ворота скита переступает лишь человек. Поэтому все так обставлено, так приспособлено все, чтобы вступающий сознавал, что он вступает в святилище высшей духовной деятельности, имеющей своей задачей - жить во Христе, и проникался благоговением к святому месту…
     
    Здесь же, в этом маленьком мире, общая жизнь как бы остановилась, или точно ушли все куда-то, умерли, никого нет здесь, а остались только эти молчаливые стены, этот храм, эти немые цветы, эти белые кельи. Даже все окна в кельях завешаны темными шторами. Точно это было кладбище, но хорошее, изящное кладбище. Только первобытный, естественный, ничем еще не извращенный вкус мог создать такой изящный могильный покой. Хотя бы чей-нибудь вздох или человеческий вопль вырвался из чьей-нибудь человеческой груди в этой стране безмолвия и изобличил, что живет же, наконец, здесь живой человек. Но только и звуков здесь слышалось, что за скитской стеной, по гулкому лесу, простонет тоскливое кукованье весенней кукушки или прорежет замерший воздух скрипучая дробь одинокого дятла, да из отворенных окон церкви медленно, звучно прольются и словно замрут, растают чистые, полные, сосредоточенные звуки церковных стенных часов. И что это за своеобразные звуки! Нигде не слыхал таких путешественник. Точно скрылся в них, в эти часы, отживающий жизнь старец-аскет и возвещает оттуда таинственным гробовым голосом скитскому миру, что все суета, что утренним сновидением отлетит наша жизнь, что с каждым мгновением, с каждым движением маятника невозвратно мы отплываем от берега жизни и подступаем к безбрежному океану смерти и таинственной вечности, без берегов, без конца, без пределов...
     
    Кругом обошел путешественник этот зачарованный мир, и хотя бы одна живая душа напомнила ему, что не страна же это, наконец, смерти, что живут же здесь люди. Только звон скитского колокола, тихий, медленный, точно похоронный, несся над этим безмолвным миром и напоминал, что люди действительно здесь живут.
     
    Когда путешественник подходил уже к храму, появилась, наконец, и живая душа. Со ступенек одной из келий спустился и, до половины закрытый зеленью и цветами, направился к храму неспешной, степенной походкой, не отрывая глаз от земли, мантийный монах. С противоположной ему стороны, от скитских прудов, из-за деревьев кедровой рощи по направлению к храму едва передвигал ноги, опираясь на черный посох, другой отшельник, обремененный годами, в расшитой белыми крестами по черной мантии схиме. От скитской насеки, из-за скитских могил появились еще отшельники и тихо, благоговейно направлялись к храму. Точно встали все они из могил, пробужденные звуком колокола, как последним трубным призывом Архангела, и, не поднимая от земли глаз, смеженных могильным сном, как замогильные тени, устремлялись к храму с разных концов скита, как бы с разных концов вселенной, готовясь предстать пред Престолом Судии и Владыки живых и умерших. У крыльца, в преддверии храма, некоторые сходились друг с другом, молча кланялись, молча младшие от старших принимали благословение, молча всходили по ступеням церковным, отворяли беззвучную дверь и молча скрывались за нею.
     
    «Вот где, в этом рукотворном храме, олицетворяющем нерукотворное небо, за этой беззвучной дверью начинается царство иного строения, иного порядка, иных идей, иной жизни, несокрушимое, вечное царство великих таинств великого Бога, Его судеб, Его жизни. Падают царства, смываются с лица земли потоком всесильной смерти племена и народы, в прах, без следа, рассыпаются их дела.
     
    А это царство стоит и живет – вечно незыблемое, вечно живое, вечно льющее потоки жизни, любви и правды. Отложим же ныне всякое житейское попечение, войдем в дом Божий и повергнемся духом, с упованием и доверием, пред Престолом нашего Отца Небесного и Царя царей», – сказал себе путешественник, отворяя дверь в храм и смиренно становясь у порога.
     
    Фрагмент воспоминаний Н. В. Сахарова.
    Из книги «Оптина Пустынь в воспоминаниях очевидцев»
  7. OptinaRU
    В последние годы своей жизни отец Леонид не мог уже столько заниматься своими учениками, ибо велико было стечение к нему мирских людей изо всех местностей России и всех сословий и званий. В особенности же был велик наплыв из некоторых женских монастырей инокинь, которые считали себя ученицами отца Леонида. В том числе были монахини пустыни Борисовки, находящейся в Курской губернии (и состоящей на содержании графов Шереметевых в их собственных владениях, ими основанной на их иждивение). Эта женская обитель, весьма многочисленная, была разделена на два старчества: одна половина, и в том числе тогдашняя настоятельница, находилась под старчеством отца Леонида Оптинского, а другая была под духовным руководством Филарета, старца Глинской пустыни, и обоим старцам было немалое затруднение умиротворить обе стороны, но при всем их старании они не могли достигнуть того, чтобы единомыслие утвердилось в монастыре. Для знавших старца Леонида нимало не удивительно, что столько отовсюду боголюбцев стекалось к этому духовному и (мы не обинуясь скажем) прозорливому мужу.
     
    Долговременная жизнь, проведенная им в постоянном трезвении ума, весьма обширного от природы и одаренного необыкновенною памятью, но еще более обогатившегося вследствие непрерывного упражнения в чтении отеческих книг, развила в старце способность, как будто в отверстой книге, читать в судьбах человеческих. Припоминая случившееся, обсуживая могущее быть и сопоставляя в разные времена сбывавшееся, он выводил свои заключения о исходе того или другого дела и в данном случае умел прилагать с пользою плоды своих долговременных наблюдений, хранившихся в запасах его обширной памяти. Природная проницательность, вследствие долгого навыка и всегдашнего упражнения ума доходившая до прозорливости, действовала в нем, конечно, не без особой благодати Божией, которая видимо опочила на сем незлобиво-кротком и богомудром старце, тщательно приумножавшем дарованные ему десять талантов, и потому он действительно был опытным духовным руководителем.
     
    Многие из его предсказаний сбывались и еще более подтверждали всеобщее мнение, что не одними человеческими силами приводилось в исполнение совершаемое отцом Леонидом, но особым содействием Божиим, дивным во святых Своих. Говоря об отце Леониде, упомяну об одной из его учениц, пришедшей мне на память. Этот рассказ относится к давнему времени, именно к тому, когда отец Леонид жительствовал еще в Свирском монастыре.
     
    Вот что мне рассказывал отец Иларий. Верстах в двадцати от Свирского монастыря, в одном крестьянском семействе, была одна женщина, не очень уже молодых лет, по имени Матрона. Детей она не имела, а семейство ее состояло из мужа и свекра со свекровью. Первые годы своего замужества Матрона прожила довольно спокойно и мирно, но мало-помалу она стала примечать всеобщее к себе охлаждение всего семейства, быть может потому, что она была бездетною; и это нерасположение к ней мужа и его родителей дошло постепенно до совершенной ненависти, так что жизнь в семействе стала наконец для бедной женщины невыносимою. Соседи, видя ее горестное положение, посоветовали ей сходить в Свирский монастырь к старцу Леониду, известному во всем околотке своим подвижничеством и в простонародии получившему название вещуна, так как многие прибегали к нему не только в скорбях и болезнях душевных, которые он врачевал мудрым и простым словом своим, но и оказывал помощь в недугах телесных, преимущественно употребляя святую воду и елей, и, по благодати Божией, болящие получали облегчение и совершенное здравие.
     
    Внимательно выслушав все обстоятельства жизни скорбящей Матроны, старец преподал ей совет все терпеть Бога ради и, вручив ей четки, научил творить Иисусову молитву. Возвратившись домой, подкрепленная духом. Матрона стала жить по совету старцеву, непрестанно творила втайне устную молитву Иисусову, отчего и стала ощущать спокойствие в душе и мало-помалу пришла в совершенное равнодушие ко всем скорбям своим, чрез что и взяла верх над семейством, которое, видя ее невозмутимое спокойствие, поневоле должно было ощутить ее нравственное превосходство и, быть может, не сознавая того, подчинилось ее влиянию. Так как она была бездетною, то и дали ей полную свободу удалиться из семейства, чем она воспользовалась и, поселившись в одной из ближайших к Свирскому монастырю деревень, вскоре сделалась совершенно ученицею отца Леонида.
     
    Должно думать, что прозорливый старец читал в сердце этой женщины и, проразумевая ее внутренние достоинства, признал ее способною к духовной жизни и нашел возможным, посредством глубокого смирения, отсечения воли и самосознания, руководить ее к стяжанию умной молитвы. Ожидания старца оправдались, хотя не скоро, но в продолжение десяти лет она достигла того духовного настроения, при котором получается дар умной молитвы.
     
    К сожалению, в современном монашестве весьма редко приходится слышать о делателях умной молитвы, которую почему-то считают несовместимою с духом времени. Это происходит, без сомнения, оттого, что дом наш слишком овеществился и плоть воспреобладала над духом.
     
    Фрагмент воспоминаний архимандрита Пимена (Мясникова),
    позже канонизированого, прп. Пимена Угрешского.
    Из книги «Оптина Пустынь в воспоминаниях очевидцев»
  8. OptinaRU
    Получил ваши письма, но отвечать не мог: то недосуг, то забудешь, а то еще и по природной немощи – лености. Прошу прощения за неисправность мою.
     
    Здоровье мое, слава Богу, обычное. Занимаюсь каждый день с утра до поздняго вечера.
     
    Екатерина Карловна желает устроиться в Вашей обители со взносом, но так, чтобы жить мирянкой. Ну что ж, пусть пока поживет мирскою. Такие примеры по обителям бывают. И у нас в Оптиной жили некоторыя мирския лица, не одеваясь в монастырское платье, а пред смертию пожелали принять постриг в мантию и таким образом скончались монахами.
     
    Пишете, что безпокойное настроение монахини Амвросии разрастается все шире и шире, что в храме Божием она, как нарочно, сказывается неспокойною, а в храм ходит почти неопустительно и любит причащаться Св. Христовых Таин. Но, кажется, по правилам св. Церкви допускать умалишенных до причастия Св. Таин не дозволяется. Вам должно пообстоятельнее разузнать о сем от кого-либо, хоть бы спросить своего Владыку. А что м. Амвросия в храм ходит и там балагурит, то явно, что она ходит не для молитвы – сама не молится и другим мешает. Какой же из этого толк? Потому, хотя вам и жаль ее, но, кажется, лучше бы отправить ее в дом душевнобольных, ибо там умеют их вылечивать.
     
    Еще писали Вы, что недавно похоронили Вы юную монахиню Алексию, у которой в день кончины вышла изо рта обильная мокрота, между тем как она в тот же день утром сообщилась Св. Христовых Таин. Подобным образом в день ея пострижения в 6 часов вечера ее причастили, а после полуночи ее стало рвать. – В том и другом случае времени от Причащения прошло много, и тут укорнаго ничего нет. А впрочем, нелишне было бы сорванное отнести в проточную воду или там к стороне, где не было бы нечистоты.
     
    Испрашивая на Вас и на вверенную Вам обитель мир и Божие благословение, остаюсь с искренним благожеланием.
     
    P.S. Для Причащения Св. Таин должно исповедоваться. А лишенный ума как исповедоваться будет?
     
    Из писем прп. Иосифа Оптинского
  9. OptinaRU
    Намерение твое было попроситься к родным, оттуда к нам поехать. Если это можно еще сделать - Бог благословит тебя исполнить. Приезжай. С любовию тебе будем рады.
     
    Писала, что понуждаешь себя на призывание имени Иисусова, чувствуешь пользу, хотя и не имеешь того сокрушения, какое бы хотела иметь. Думаешь, не враг ли тебе представляет пользу молитвы? - Молитва всегда полезна и может всякие помыслы прогонять. А если когда против желания ум пленится, тогда надо продолжить молитву.
     
    Желаешь исполнять волю и заповеди Божии, а на деле видишь, как исполнение далеко отстоит от желания. Спрашиваешь, можно ли достигнуть свободы духовной или это не всем дается? - Кто просит - всякому дастся: “просите и дастся вам” (Мф., VII, 7). Как евангельская вдовица алкала защитить ее от соперника, так и нам должно просить.
     
    Горевала ты о книге Варсанофия Великого, не имея ее. Посылаю тебе эту необходимую книгу. С помощию Божию руководствуйся ею, да будет тебе ко спасению.
     
    Жалуешься на тщеславие. Говоришь, что это - первый твой мучитель, который более других борет тебя и, чтобы ты ни делала, во всем преследует тебя. Спрашиваешь, не природное ли это твое свойство? - Мы должны не по природным своим свойствам жить, а по заповедям Божиим... и, прежде всего, бороться со страстью, которая более других в тебе существует.
     
    О повседневной своей исповеди пишешь, что чувствуешь в себе большую перемену и большую пользу. Пиши о себе каждый день, и на сердце у тебя будет легко и хорошо. Просишь объяснить твое недоумение, отчего с тобою так? - В этом действует таинство откровения или исповеди, которую ты пишешь объясняя все о себе как на духу. И сама на опыте ты видишь, что после написания томившая тебя страшная тоска оставляет. Это всегда так бывает от откровения.
     
    Писала ты мне о знакомстве своем с Анной Андреевной. Из разговоров ее с тобою заметны в ней признаки прелести. Слова ее: “Зачем избирать в руководителя человека? Разве Дух Святой не может без посредства людей поучать всему нас?” - показывают мудрование лютеранское. Слова же о том, что руководствует ее во всем Царица Небесная - это признаки прелести и показывают в ней самонадеянность. Бывать тебе у нее не мешает и, чем можно, при помощи Божией, постараться помочь ей следует. Дай прочесть ей в первой части Добротолюбия “О трех образах молитвы” и 5-е поучение аввы Дорофея. Посмотри, как она поймет. А лучше бы всего ее к нам направить.
     
    Приближается праздник Рождества Господа нашего Иисуса Христа. Желаю тебе встретить этот праздник в добром здравии и духовной радости. Приветствую тебя с сим радостным праздником и следующим за тем Новым годом.
     
    Из писем прп. Илариона Оптинского
  10. OptinaRU
    Сам игумен совершал Божественную службу при строгом благоговении, которое соблюдалось во время четырехчасового бдения; царствовала глубокая тишина и слышны были только одни церковные молитвы.
     
    Я видел в течение одного месяца несколько таких всенощных бдений в трех пустынных обителях: на Белых Берегах, в Святых Горах и здесь, в Оптиной пустыни, и ни одно не показалось мне утомительным, несмотря на свою продолжительность: это происходило частью от глубокого внимания священнослужителей, от ясного чтения и приятного пения ликов по их древним пустынным напевам, частью же от самого разнообразия, с каким благоразумно положили опытные отцы совершать сии долгие службы, собственно для того, чтобы священными обрядами и попеременным чтением и пением благоговейно поддерживать внимание молящихся.
     
    Таким образом, кроме благолепных выходов полным собором из алтаря на средину храма, для литии, благословения хлебов и для величания праздника, при неоднократном каждении диаконов, есть еще умилительные пустынные порядки. По окончании вечерни, пред началом шестопсалмия, погашают все свечи и лампады, так что вся церковь погружается в священный сумрак, и слова псаломные, тихо произносимые, как бы просиявая огненными чертами из сего мрака, глубоко напечатлеваются в сердце слушателей; потом, при окончании кафизм, мало- помалу начинают опять возжигать свечи в паникадилах пред иконостасом, пока, наконец, в полном блеске воссияет весь храм возжжением главного хороса, или паникадила, в минуту величания.
     
    Чтение поучений отеческих после первой кафизмы Псалтири дает отдых вместе душевный и телесный, если мы только хотим внимать сим поучениям, ибо во время их дозволено садиться, равно как при чтении самих кафизм и паремий, и это троекратное сидение расположено таким образом, чтобы братия могла отдыхать в продолжение службы; посему и не утомляются ею внимательные, особенно знающие ее обычный порядок, если даже и не каждое слово доходит до их слуха; напротив того, люди, не приучившие себя с молодых лет к следованию за Божественною службою, скучают и утомляются ею, хотя бы и ясно доходили до них слова молитв, потому что для не разумеющих они будут как кимвал бряцающий и медь звенящая (ср.: 1 Кор. 13, 1), по выражению апостола; они чувствуют себя как бы потерянными в этом безбрежном для них море неведомого чтения и пения, хотя и на родном наречии. Чья же тут вина, Церкви или их собственного к ней невнимания?
     
    Да простится мне одно сравнение, быть может, недостойное высокого предмета, о котором говорю, но употребленное мною здесь для лучшего уразумения моей мысли. Люди, неопытные в музыке, особенно в италианской, с первого раза не находят большого удовольствия в зрелищах, соединенных с такого рода музыкой, и готовы удалиться, если бы не боялись показать себя пред другими несведущими; но когда они к ней привыкают и им уже известны, от частого повторения одного и того же представления, весь его ход и лучшие части, то уже они не скучают его продолжи- гельностию и согласны присутствовать на оном ежедневно.
     
    Что если бы хотя малую долю такого усердия к увеселению светскому, весьма недавно занесенному к нам из чужой земли, мы уделили, с тою же внимательностию, священному пению ликов накануне церковных праздников, которое искони перешло к нам в наследие от предков! Принудив себя несколько вначале, чтобы вновь приобрести утраченный нами навык, мы бы, конечно, опять в короткое время привязались к священным звукам, в которых отзывается нашему сердцу не одна только Церковь, но и неразлучная с нею Святая Русь: отечественное возобладало бы вновь над иноземным, и тогда навечерия празднеств достойны были бы для нас тех великих событий нашего искупления, о которых они должны нам напоминать.
     
    По окончании всенощной отец Макарий, прощаясь, сказал мне, что он испросил у настоятеля дозволения отслужить в скиту раннюю обедню, дабы я не лишен был утешения присутствовать при Божественной службе в их скиту; меня тронуло такое снисхождение к пришельцу со стороны людей весьма строгих к самим себе, но это было выражением их христианской любви.
     
    Фрагмент воспоминаний Муравьева А.Н.
    Из книги «Оптина Пустынь в воспоминаниях очевидцев»
  11. OptinaRU
    Переплыв на монастырском пароме реку, я взошел в Святые врата обители, и когда, подымаясь по уступам горного восхода до других внутренних ворот, я оглянулся, мне представилась противоположная сторона картины: весь город Козельск с его многочисленными храмами в живописной дали. Мне пришло на мысль летописное сказание о долговременной осаде, которую отважился выдержать этот маловажный город со своим юным безвестным князем против несметных полчищ Батыя, не привыкших встречать себе нигде препоны. Вот единственное воспоминание историческое, которым может похвалиться местность Оптиной пустыни.
     
    Посетив собор, я поспешил к настоятелю, в его отдельный домик, и, по счастью, застал его в келье, потому что это было тотчас после малой вечерни: еще оставалось довольно времени до начала всенощной на праздник Рождества Богоматери. Благосклонно принял меня настоятель, отец Моисей; он был предварен о моем приезде братом своим, игуменом малоярославским Антонием, с которым я виделся в его монастыре. Третьего брата, игумена Саровского Исаию, я знал прежде, и мне утешительно было довершить здесь знакомство с благочестивым их семейством в лице старшего из них, о котором давно слышал как о восстановителе Оптиной пустыни. Действительно, кроме двух соборов, благолепно им украшенных, все сколько есть каменных хороших зданий в обители, и ограда и кельи - все это дело рук его, потому что его предместник ничего ему не оставил; а скит есть совершенно его создание, еще более в отношении духовном, нежели вещественном; он положил прочное начало, и ему верно последовали его преемники.
     
    Этот скит был первым предметом нашей беседы, и я просил отца Моисея позволить мне его осмотреть до всенощной, потому что на другой день полагал продолжать путь свой. Радушный игумен извинялся, что не может сам мне сопутствовать в скит, так как готовился служить литургию на праздник; он хотел уже послать со мною своего келейника, когда взошли в его келью два почтенных старца. В одном узнал я с чрезвычайною радостью отца игумена Антония, который по счастливому для меня случаю в этот самый день прибыл в обитель, другого же мне назвал сам настоятель: это был Макарий - начальник скита, которого уже давно я знал если не лично, то по утешительной о нем молве. Не всегда можно встретить соединенными в одной келье трех подобных мужей, достойно носящих иноческие имена свои, и кто имел это утешение, должен благодарить Господа, что не оскудели еще на земле благоговейные рабы Его.
     
    «Вот вам лучшие спутники для посещения скита, - сказал мне настоятель, - потому что оба там начальствовали и могут вполне удовлетворить ваше любопытство». Я весьма обрадовался счастливому случаю, который мне столь неожиданно представился. Отец Антоний ежегодно посещает пустынь для утоления своей духовной жажды; он скорбит об удалении из любимого им скита, где провел семнадцать лет, и о начальственном своем одиночестве в Малом Ярославце. Сколько можно судить по первому взгляду, мнепоказалось такого рода различие в сих трех замечательных характерах: в одном - строгость духовная и углубление во внутреннюю клеть своего сердца от долгого пустынножительства и соответственно своему начальническому положению; в другом - детская простота и любовь, непрестанно изливающаяся из его сердца в каждом приветливом слове и действии; в третьем - созерцательность, примененная опытом к назиданию тех, которые вручили себя его руководству, и между тем не знаешь, кому из трех отдать преимущество…
     
    Вообще должно сказать, что отец Макарий являет вместе с большою опытностью много сердечной духовной теплоты в управлении вверенным ему малым стадом, и потому так плодовиты труды его; особенно действительны искренняя любовь его и откровенное обращение, возбуждающие такую же искренность и со стороны подчиненных. Я не видал напряженного изъявления монашескогопослушания пред его лицом в частых земных поклонах, не всегда искренних, ни потупленного взора с принужденною молчаливостью; напротив, все открыто смотрели ему в глаза, потому что у них не было на сердце ничего для него тайного, изъявляя, однако, глубокое пред ним уважение в каждом слове и действии, и садились только с его дозволения; но все это было совершенно просто, так что, казалось, он обращался в кругу своего семейства и, конечно, с нелицемерным сердцем может сказать: «Се аз и дети яже даде ми Бог» (Евр. 2, 10 - 13). Не в похвалу доброму старцу, не нуждающемуся в земной славе, излагаю здесь то приятное впечатление, которое он произвел на меня в кругу своих духовных чад, но для назидания нашей братии мирян и для примера ищущим ему подражать.
     
    Фрагмент воспоминаний Муравьева А.Н.
    Из книги «Оптина Пустынь в воспоминаниях очевидцев»
  12. OptinaRU
    Уже отмечалось в литературе, что основная заслуга Достоевского — в разоблачении хитросплетений добра и зла в истории и в человеке, в снятии всяких маскарадов и в обнаружении истины[1]. С церковного Ферапонта он снял личину праведника. Странник Макар в «Подростке» попросту и точно определил сущность атеизма с точки зрения христианина — в возрождении древнего язычества. «Бога отвергнет (человек), — говорит он, — так идолу поклонится — деревянному, али златому, аль мысленному. Идолопоклонники это всё, а не безбожники, вот как объявить их следует» (13: 302). Именно так мыслили об атеизме и оптинские старцы. В письме старца Амвросия с объяснением одного сна есть такое место: «…обширная пещера, слабо освещенная одною лампадою, может означать настоящее положение нашей Церкви, в которой свет веры едва светится, а мрак неверия… и нового язычества… всюду распространяется»[2]. Надо обратить внимание и на это единство в оценке тяжелого состояния Церкви со стороны оптинского старца, Аксакова и Достоевского...
     
    Важнейшие вопросы нашей церковной современности предощущались Достоевским. Но к счастью и для него, и для нас, по православному воззрению, Церковь — это весь Божий народ. «Церковь — весь народ — признана восточными патриархами весьма недавно, в 1848 году, в ответе папе Пию IX» (27: 57), — записывает Достоевский в записной книжке последних лет. «Весь народ» означает, конечно, весь «святой народ», то есть входящий действительно, хоть и непостижимо, в святыню Церкви — Тела Божия: и пасомые и пастыри, и миряне и епископы, — по своей устремленности к святыне Божией в покаянии и любви. Поэтому иерархические падения и в мысли, и в жизни не должны приводить нас в отчаяние, точно это падение Святой Церкви: первообраз этих иерархических падений появился уже на Тайной вечере, что тем не менее не уменьшило силы и святости этого основания Церкви. И современные нам грехопадения людей Церкви есть, как сказано, грех не Церкви, а против Церкви. Именно Тайная вечеря и есть поэтому образ земного бытия Церкви — великого поля пшеницы и растущих среди нее плевел евангельской притчи (Мф. 13, 1–9; 18–23.).
     
    В одной рецензии журнала, редактированного Достоевским, мы читаем: «Если грех и мерзость были еще и при святом Феодосии, и в первые времена христианства, то были зато и сам св. Феодосий, и мученики за Христа, и основатели христианства… А ведь в этом всё»[3].
     
    В этом действительно все, так как это значит, что можно до конца иметь критерий правды и ориентир пути: верные ученики всегда пребывают на Тайной вечере Церкви, и только они и составляют ее. Дальше в рецензии мы читаем (точно в предчувствии темы монастыря старца Зосимы): «Может, и в современных русских монастырях есть много чистых сердцем людей… для которых монастырь есть исход, неутолимая духовная потребность».
     
    Только «чистые сердцем узрят Бога» (Мф. 5, 8), и только они на земле составляют Церковь — Тело Христово. «Душа, пока живет в греховной тьме и сим питается, не принадлежит Телу Христову», — пишет Макарий Великий. «Питание греховной тьмой» прекращается, как только возникает покаяние искреннего сердца и устремление через него к любви Божией. В покаянии и любви человек воцерковляется — входит непостижимо и незаслуженно в Святую Церковь Божию. Это учение о Церкви апостолов и древних отцов передавал Достоевскому Тихон Задонский, говоря, что «все в гордости и в пышности мира сего живущие и все не боящиеся Бога — вне Церкви Святой находятся, хоть и в храмы ходят, и молятся, и Таин причащаются, и храмы созидают, и украшают их, и прочие христианские знаки показуют»[4] . Это знание факта отлучения от Церкви из–за «греховной тьмы» и при наличии «христианских знаков», то есть и при нахождении внутри церковной ограды, заставило Достоевского довести мысль до конца. Он понял, что его старая идея двойника охватывает и историческую действительность Церкви. И эту страшную мысль он попытался выразить в последнем романе.
     
    «Двойник» — это «Отрепьев», то есть самозванец повести Достоевского 1846 года, Гришка Отрепьев Хромоножки 1870 года: это человек, носящий маску того, кого он изображает. В конце 90–х годов прошлого века Вл. Соловьев писал: «Антихристианство, которое обозначает собою последний акт исторической трагедии, будет не просто неверие, или отрицание христианства, или материализм, а это будет религиозное самозванство, когда имя Христово присвоят себе такие силы в человечестве, которые на деле и по существу чужды и прямо враждебны Христу»[5].
     
    Возможно, что во время поездки Достоевского в Оптину пустынь эта его старая мысль о двойнике получила особое подтверждение. Есть одна брошюра, изданная в Оптиной пустыни вторым изданием в 1888 году: «О последних событиях, имеющих совершиться в конце мира». Наряду с утверждением непобедимости Христовой Церкви в истории как непорочной Невесты Христовой в ней есть такие мысли о двойном аспекте церковной действительности: «Мир проникнет и заразит Церковь своим нечестивым антихристианским духом… Церковь была обязана смело возвышать свой голос против мира, а она раболепствовала ему: и вот Бог наказывает ее тем, что отдает ее в руки самого этого мира… Церковь падшая в мир падших, ложное христианство и антихристианство — таковы два явления, которыми оканчивается история греха… У Христа есть Невеста, у антихриста — любодейца»[6].
     
    Достоевский, уже так давно видевший и обличавший ложное христианство и «падшую Церковь», мог видеть в 1878 году в Оптиной или первое издание брошюры, или рукопись ее, или же иметь разговор на эту тему. Как бы то ни было, применение идеи двойника к церковной действительности еще раз подтвердило глубину самой идеи. Человек несет в себе нравственную двойственность, в нем идет борьба Добра и Зла. Если Добро побеждает, человек входит в Святую Церковь, сам становясь «малой Церковью» — «храмом Духа Святого»[7], по слову апостола. «Церковь, — пишет Макарий Великий, — можно разуметь в двух видах: или как собрание верных (вселенская Церковь), или как душевный состав (один человек)»[8] . Чтобы быть в Святой Церкви как «собрании верных», надо, говоря словами еп. Феофана Затворника, «быть тем в малом, что она — в большом», то есть быть «малой Церковью». Но это значит, что подобие «Церкви малой» Церкви вселенской существует не только в достигнутой победе над злом, но и в самой борьбе, в самой двойственной церковной жизни в истории. И так же как веря в человека, мы верим не его злу или тьме, а, наоборот, его борьбе и свету, или, лучше сказать, образу Божию в нем, эту тьму его уничтожающему, так же и, веря в Церковь, мы должны верить не в ферапонтов или кардиналов, не в ссоры епископов на соборах, не в равнодушный холод византийского устава, а в победу над всяким злом — и в себе, и в других, — в святыню Христа в святом человечестве. Достоевский был прав, говоря об идее двойника в 1877 году: «Серьезнее этой идеи я никогда ничего в литературе не проводил» (27: 65). Так раскрывается то, что только кажется Церковью, — и в себе, и в других, — и тем самым начинается борьба за истинную Церковь и вход в нее через святые ворота покаяния и любви.
     
    ___________________
     
    1. См., напр.: Аскольдов С. Религиозно–этическое значение Достоевского //Ф.М. Достоевский: Статьи и материалы / Под ред. А.С. Долинина. [Сб. 1.] С. 1—32.
    2. См.: Собрание писем Оптинского старца иеросхимонаха Амвросия к мирским особам. Сергиев Посад, 1908. С. 16.
    3. См.: Наши монастыри (Журнал «Беседа» 1872 г.) // Гражданин. 1873.22 янв. №4. С. 125. См. также: 21: 139.
    4. Тихон Задонский, св. Сокровище духовное, от мира собираемое. Т. 4. С. 89.
    5. Соловьев B.C. Три разговора // Соловьев B.C. Собр. соч.: В 8 т. СПб., б.г. Т. 8. С. 527.
    6. О последних событиях, имеющих совершиться в конце мира. Б. м., 1888. С. 33, 44, 45.
    7. Ср.: «Тела ваши суть храм живущего в вас Святого Духа» (1 Кор. 6, 19).
    8. Макарий Великий. Духовные беседы. С. 261.
     
    Из Собрания сочинений Фуделя С.И.
  13. OptinaRU
    Святой апостол Павел говорит: «мир имейте и святыню со всеми, ихже кроме никтоже узрит Господа» (Евр. 12, 14). И паки: «возвестися бо ми о вас, братие, яко рвения в вас суть. Глаголю же се, «ко кийждо в вас глаголет: аз убо есмь Павлов, аз же Аполлосов, аз же Кифин, аз же Христов. Еда разделися Христос; Еда Павел распятся по вас; или во имя Павлове крестистеся» (1 Кор. 1, 11 - 13). Этими словами апостол Павел упрекает как тех, которые отвергают духовное отношение к наставникам и прямо хотят относиться ко Христу, так и тех, которые при духовном отношении делятся на партии, нарушая этим взаимный мир и единодушие, и единомыслие, заповеданное Самим Господом и апостолами, которые, устраняя взаимное роптание, как делящихся, так и не делящихся, и предотвращая происходящий от сего общий душевный вред, увещевают всех к взаимной любви.
     
    Если ваши наставники сами слабы и неисправны и слабо обращаются с духовными своими детьми, то вы старайтесь быть тверды, имейте страх Божий и храните совесть свою во всех делах ваших и поступках, более же всего смиряйтесь.
     
    Хотя О... о твоем отце духовном говорит справедливо, что он человек многогрешный, но тебе слушать это молча не должно. Феодор Эдесский пишет: «всякого хулящего твоего отца духовного заусти», т. е. всякому такому заграждай уста; пусть так толкует где хочет и с кем хочет, но ты сего толковать перед тобою не попускай, повторяя: «толкуйте об этом где хотите, но предо мною неприлично вам это говорить, да и вам самим это без душевного вреда и ответственности не обойдется».
     
    Представлять лицо духовного отца в церкви и на молитве келейной не только не благовременно, но и противузаконно и вредно. Это просто благовидное искушение вражие, которого нужно избегать всячески. Первая и главная заповедь Евангельская: «возлюбиши Господа Бога всем сердцем и душею и помышлением» (Лк. 10, 27). Этой заповеди и нужно всячески держаться. О духовных же отцах заповедь другая, так как бдят о душах наших, должно повиноваться им, а не представлять их во время молитвы. Это не только не нужно, но и вредно, особенно тому, кто еще не освободился от земных чувств ветхого человека.
     
    Ты все толкуешь нелепицу, что мне тебя не жаль. Если бы так было, зачем бы я стал бранить тебя много раз?
     
    Пишешь: «простите мне, что я ничего вам радостного не пишу: все грехи да немощи; ни разу не утешу вас в исправлении каком-либо». Пиши о немощах своих, этим ты меня более всего утешишь. Какие-либо высокие исправления не твоей меры; покаяние же выше всего и нужнее всего для всякого человека, и утешительнее для других, нежели поведания о мнимых собственных добродетелях.
     
    Из писем прп. Амвросия Оптинского
  14. OptinaRU
    Великим постом 1878 года Достоевский слушал лекции Вл. Соловьева о Богочеловечестве, а в мае у него умер маленький сын Алеша (вторая смерть детей). «Чтобы хоть несколько успокоить Федора Михайловича… — пишет Анна Григорьевна, — я упросила Вл. С. Соловьева, посещавшего нас в эти дни нашей скорби, уговорить Федора Михайловича поехать с ним в Оптину пустынь, куда Соловьев собирался ехать этим летом. Посещение Оптиной пустыни было давнишнею мечтою Федора Михайловича»[1] .
     
    Поездка состоялась (совместно с Вл. Соловьевым) в конце июня 1878 года. «Вернулся Федор Михайлович из Оптиной пустыни, — пишет Анна Григорьевна, — как бы умиротворенный и значительно успокоившийся и много рассказывал мне про обычаи Пустыни, где ему пришлось пробыть двое суток.
     
    С тогдашним знаменитым «старцем», о. Амвросием, Федор Михайлович виделся три раза: раз в толпе при народе и два раза наедине, и вынес из его бесед глубокое и проникновенное впечатление… Из рассказов Федора Михайловича видно было, каким глубоким сердцеведом и провидцем был этот всеми уважаемый «старец»»[2]...
     
    Об одном разговоре Достоевского со старцем Амвросием мы можем иметь некоторое представление. К словам Зосимы в главе «Верующие бабы» («…вот что мать… это древняя «Рахиль плачет»») (14:45–46), Анна Григорьевна делает такое примечание: «Эти слова передал мне Федор Михайлович, возвратившись из Оптиной пустыни; там он беседовал со старцем Амвросием и рассказал ему о том, как мы горюем и плачем по недавно умершему нашему мальчику. Старец Амвросий обещал Федору Михайловичу «помянуть на молитве Алешу» и «печаль мою»»[3] .
     
    В романе Зосима так говорит плачущей бабе, потерявшей сына: «Это древняя «Рахиль плачет о детях своих и не может утешиться, потому что их нет»» (Иер. 31, 15; Мф. 2, 18) , и таковой вам, матерям, предел на земле положен. И… не утешайся и плачь, только каждый раз, когда плачешь, вспоминай неуклонно, что сыночек твой — есть единый от ангелов Божиих… Помяну, мать, помяну и печаль твою на молитве вспомяну» (14:47). Так мог говорить только «власть имеющий» (Мф. 7, 29).
     
     

    _____________________________________________________________________________


     
    [1] Достоевская А. Г. Воспоминания. С. 346.
    [2] Там же. С. 347.
    [3] Там же. С. 491 - 492.
     
     
    Из Собрания сочинений Фуделя С.И.
  15. OptinaRU
    Установлено, что эта книга[1] была в библиотеке Достоевского, вместе с книгами Симеона Нового Богослова, Ефрема Сирина, Исаака Сирина, Парфения, Филарета, Хомякова, Самарина и другими[2]. Иеросхимонах Оптиной пустыни Леонид, в схиме Лев, умерший в 1841 году, вскоре после посещения его Парфением стал основателем оптинского старчества, без которого мы не представляем себе религиозной жизни России XIX века.
     
    В монастыре, описанном в «Братьях Карамазовых», даны две основные фигуры монашествующих: светлая — Зосимы, и темная — Ферапонта. Противоположение сделано вполне закономерно, так как и тот и другой тип исторически верен.
     
    «Считаю, — писал Достоевский, — что против действительности не погрешил: не только как идеал справедливо, но и как действительность справедливо» (Там же: 102). «Сделаю дело хорошее: заставляю сознаться, что чистый, идеальный христианин — дело не отвлеченное, а образно реальное, возможное, воочию предстоящее» (Там же: 68).
     
    В «Жизнеописании» о. Леонида прежде всего «воочию предстоит» Ферапонт романа, что для понимания Достоевского особенно важно. В книге рассказывается об одном валаамском монахе Евдокиме, который «уповал достигнуть духовного преуспеяния одними внешними подвигами… не замечал в себе ни кротости, ни любви, ни слез, ни смирения. Напротив, сухость, жестокость души, зазрение (осуждение) всех и другие, хотя и скрываемые, страсти томили старца. Он не находил себе покоя, хотя исполнял все должное… и помыслы склоняли его к самоубийству»[3].
     
    Здесь же приведено письмо о. Леонида в связи с каким–то другим подвижником «высокого жительства». «О жизни монашеской, — пишет о. Леонид, — не всяк может здраво судить. А об В–не пусть думают, как кому угодно, и ублажают его высокое жительство, но мы к оному веры не имамы и не желаем, дабы кто следовал таковой его высоте, не приносящей плода. «От плод бо их, — сказано, — познаете их» (Мф. 7, 16). А плод духовный есть любовь, радость, мир, долготерпение, вера, кротость, воздержание и прочее. Сожалея об нем, желаем ему прийти в познание истины»[4].
     
    Дальше в «Жизнеописании» рассказывается, как о. Леонид вразумлял и других монахов, надеющихся на свои высокие подвиги, как снимал с них вериги и учил смирению, этой «предтече любви». Но кроме ношения вериг и иного телесного подвижничества, карамазовский Ферапонт дан Достоевским и как «духовидец», как мистически одаренный.
     
    «— А что, великий и блаженный отче, — спрашивает его в романе захожий монашек, — правда ли… будто со Святым Духом беспрерывное общение имеете?
    — Слетает. Бывает.
    — Как же слетает? В каком же виде?
    — Птицею…» (14: 154).
     
    Можно было бы возмутиться и обвинить Достоевского в нехорошей выдумке, если бы в «Жизнеописании» со всей честностью христианской, оптинской мысли не был приведен рассказ о посещении о. Леонидом Софрониевой пустыни.
     
    «В то время, — читаем мы, — там жил в затворе (в саду. — С.Ф.) иеросхимонах Феодосий (Ферапонт жил за пасекой. — С.Ф.), которого многие почитали духовным мужем и прозорливцем, так как он предсказал и войну 12–го года, и некоторые другие события. Отцу Леониду его устроение (духовное) показалось сомнительным. Он спросил его, как тот узнаёт и предсказывает будущее. Затворник отвечал, что Святой Дух ему возвещает будущее; и на вопрос старца Леонида — каким образом возвещает? — объяснил, что Дух Святый является ему в виде голубя и говорит с ним человеческим голосом. Отец Леонид, видя, что это явная прелесть вражия, начал предостерегать затворника, но тот оскорбился…
     
    Отец Леонид удалился и, уезжая из обители, сказал настоятелю: «Берегите вашего святого затворника, как бы с ним чего не случилось». Едва о. Леонид доехал до Орла, как узнал там, что Феодосий удавился»[5].
     
    Таким образом, «Жизнеописание» дало Достоевскому, во–первых, портреты живых Ферапонтов русской действительности XIX века, а во–вторых — и это еще более важно, — право уверенного и беспощадного их разоблачения: до него их уже разоблачили оптинские старцы. Достоевский увидел, что ферапонтовское монашество есть не только факт, но факт, осуждаемый Церковью. Узнать об этом, таком близком по времени осуждении, для него было очень важно, даже если он знал, что этот вид внутрицерковного заблуждения подвергался такому же резкому осуждению у древних Отцов Церкви, например у преподобного Никиты Стифата, ученика преподобного Симеона Нового Богослова (XI век), книга которого стояла на полке у Достоевского.
     
    «Многие из верных и ревностных христиан, — пишет преподобный Никита, — тела свои многими подвижническими трудами и телесными деланиями измождили… но как они при сем не имеют умиления от сокрушенного и благолюбивого сердца, и милосердия от любви, то оставлены пустыми… и ложесна свои неплодными и слово бессольное и бессветное»[6]. Достоевский в создании Ферапонта мог опереться не только на «Жизнеописание» о. Леонида, но и на общее учение Церкви, начиная с евангельских обличений «неплодной смоковницы» (Мф. 21, 19 - 22) и лицемерного законничества[7].
     
    Теперь нам все это до очевидности ясно, но, чтобы почувствовать ту помощь, которую оказал Достоевский в формировании сознания нашей церковной эпохи, достаточно привести одну недоумевающую фразу из современной Достоевскому критической литературы, считавшей себя церковной. «Отшельник и строгий постник, Ферапонт… почему–то изображен неблагоприятно и насмешливо»[8], — писал К. Леонтьев — человек, который по своему оптинскому «стажу» должен был бы понять — почему...
     
    Ферапонт Достоевского выведен великим противником старчества. И это взято из «Жизнеописания», полного данных о гонениях на о. Леонида за старчество, введенное им в Оптиной. Дело, оказывается, дошло до того, что о. Леонида и его учеников стали подозревать в ереси и даже в «масонстве», причем подозревали и гнали его такие влиятельные лица, как два архиерея — Тульский и Калужский. Только вмешательство двух Филаретов — Киевского и Московского — и заступничество Игнатия (Брянчанинова) спасли старца. И само учение о старчестве, данное Достоевским в романе (глава 5, книга 1), во многом взято из «Жизнеописания»...
     
    «Иисус Христос вчера и сегодня и во веки Тот же» (Евр. 13, 8), а с Ним все та же и Церковь Его. В этом так было нужно убедиться Достоевскому, утомленному зрелищем темноты внутри церковной ограды. Отделить Зосиму от Ферапонта значило для него (и теперь значит для всех нас) — отделить Церковь от ее двойника...
     
    Отделяя Зосиму от Ферапонта и противополагая их, Достоевский не выдумывал, как его заподозрили, «нового христианства» — «зосимовского» или даже «Мережковского», а только нашел, где припасть устами к его древнему и вечно живому источнику. Это «где» был русский монастырь Калужской епархии.
     

    ______________________________________________________________________________


     
    [1] Жизнеописание Оптинского старца иеромонаха Леонида, в схиме Льва. М., 1875.
    [2] См.:Гроссман Л. П. Библиотека Достоевского: По неизданным материалам. Одесса, 1919. С. 154.
    [3] Жизнеописание Оптинского старца иеромонаха Леонида, в схиме Льва. С 7—8.
    [4] Там же. С. 55
    [5] Там же, с. 56 - 57
    [6] Добротолюбие. М., 1900. Т. 5. С. 159.
    [7] Продолжатель учения Тихона Задонского — Георгий, затворник Задонский (ум. 1836) — пишет об известных ему ферапонтах: «Гладко, ласково и тихо говорят, много постятся и много молятся; но как коснешься их, то не горьки ли? Опалят ненавистью, злобой, завистью и немилосердием. По сим плодам и древеса в познание приходят» (Георги й, затворник Задонский. Письма. 4–е изд. Воронеж, 1860. С. 251).
    [8] Леонтьев К. Н. О всемирной любви. С. 297.
     
    Из Собрания сочинений Фуделя С.И.
  16. OptinaRU
    В Оптиной жили настоящие монахи, но свою жизнь и свои слезы они не отделяли от жизни и слез скорбящего мира. В этом и была особая легкость и радость этого удивительного монастыря. В Оптиной жили люди, отдавшие Богу не «два рубля», как все боялся Алеша (один из героев романа Ф.М. Достоевского «Братья Карамазовы» - уточнено нами О.П.), а всю свою жизнь и, главное, всю свою любовь. Это были люди со святым сердцем — с сердцем, «милующим всякую тварь».
     
    В письмах Л .Н. Толстого есть такая оценка одного оптинского монаха, помогающая понять, почему крупнейшие писатели XIX века — Гоголь, Достоевский, Толстой — так тянулись к этому монастырю. «В Оптиной пустыни, — пишет Толстой, — в продолжение более 30 лет лежал на полу разбитый параличом монах, владевший только левой рукой. Доктор говорил, что он должен был сильно страдать, но он не только не жаловался на свое положение, но, постоянно крестясь, глядя на иконы, улыбаясь, выражал благодарность Богу и радость за эту искру жизни, которая теплилась в нем. Десятки тысяч посетителей бывали у него, и трудно представить себе все добро, которое распространилось от этого лишенного всякой возможности деятельности человека. Наверно, этот человек сделал больше добра, чем тысячи здоровых людей, воображающих, что они в разных учреждениях служат миру» (Письма Л.Н. Толстого. М., 1911. Т. 2. С. 206).
     
    Хочется отметить, что это писалось Толстым в 1902 году, то есть в эпоху, казалось бы, расцвета его антицерковных идей. Потемки — чужая душа, а тем более душа Толстого. Но не есть ли эта запись — луч, освещающий причину предсмертной попытки Толстого уйти в Оптину?
     
    Но оптинские старцы были только одними из многих святых, явленных и не явленных, возродивших в России XIX века и дух, и учение, и практику древнего подвижничества и первохристианства. Обычно в этом случае называют имена учеников Паисия Величковского. Но, кроме них, мы знаем имена Серафима Саровского, Илариона Троекуровского, Иоанна Сезеновского, Георгия Задонского, Филарета Глинского, Игнатия Брянчанинова, Феофана Затворника — и многих других, благодатным звеном соединявших Русскую Церковь со светлой неразрывностью Церкви Вселенской.
     
    К этой Церкви духовно и прикоснулся Достоевский, причем вряд ли только через Тихона, Парфения и Леонида. Печатное «Сказание о жизни старца Серафима» было издано уже в 1845 году. В 1877 году одно из этих сказаний вышло уже третьим изданием. Письма Георгия Задонского, бывшего лубенского гусара, а затем затворника того же самого монастыря, где жил и умер Тихон Задонский («принятый» Достоевским «давно и с восторгом»), были в 1860 году изданы четвертым изданием[1]. Все эти материалы открывали существование того же оптинского духа, вводили в ту же первохристианскую непосредственность общения людей с Богом, показывали, что такое действительно Церковь. Недаром уже в 50–х годах XIX века мог существовать такой неожиданный термин, как «оптинское христианство»[2] , в смысле противоположения чему–то внешнему, или формальному, «католицизму в православии». Оптинское христианство — это живая и радостная Вера апостолов и святых...
     
    В записной книжке Достоевского последних лет есть запись: «Русский народ весь в Православии и в идее его. Более в нем и у него ничего нет — да и не надо, потому что Православие всё. Православие есть Церковь, а Церковь — увенчание здания: и уже навеки».
     
    «Русские всегда ведь думают о Церкви, — писал Блок в 1918 году, — мало кто совершенно равнодушен к ней; одни ее очень ненавидят, а другие любят; то и другое с болью»[3]. Церковь для многих сделалась камнем преткновения, так как ворота в нее были для них заслонены Ферапонтом (один из героев романа Ф.М. Достоевского «Братья Карамазовы» - уточнено нами О.П.). Но иногда не знаешь, где у людей кончается действительная трудность обретения Церкви и где начинается нежелание такого обретения. А нежеланию обычно сопутствует исключительная неосведомленность рассуждающих о Церкви в истинном существе ее святого организма.
     
     
    [1] Из «Жизнеописания» о. Леонида Достоевский мог узнать о жизни еще одного лубенского гусара: В.П. Брагузина, из лифляндских дворян, юродствовавшего Христа ради, главным образом в Орле, и умершего в Москве в 1851 г. Макарий Оптинский называл его «великим подвижником благочестия» (см.: Макарий Оптинский, иеросхимонах. Письма к мирским особам//Собрание писем. М., 1862. Вып. 6. С. 7478). О жизни подвижника Даниила Ачинского, умершего в 1843 году, Достоевский не мог не знать, поскольку эта жизнь описана Парфением в его «Странствии». О знании Достоевским так называемой «подвижнической» литературы говорит и то, что в черновиках «Братьев Карамазовых» он неоднократно упоминает термин «свет Фаворский» (15: 245, 246). Там же несколько раз упоминаются имена Исаака Сирина (15: 203,205) и Иоанна Дамаскина (15:204,230). О сердечной близости для Достоевского церковного богослужения говорит одна деталь: в тексте романа, в главе «Кана Галилейская», Зосима говорит Алеше: «Пьем вино новое, вино радости новой, великой» (14:327), а в черновиках после слова «новое» поставлен еще один эпитет: «чудодеемое» ( 15:261,263). Знающие службы Пасхальной ночи улыбнутся, прочитав это слово (2–й ирмос канона). Это, кстати, подтверждает одно место из воспоминаний дочери Достоевского: «На Страстной неделе мой отец… постился, ходил в церковь и откладывал всякую литературную работу. Он любил наше удивительное богослужение Страстной недели, в особенности Светлую заутреню» (Достоевская Л.Ф. Достоевский в изображении своей дочери. С. 92).
     
    [2] Термин «оптинское христианство» был употреблен в письме Н.П. Гилярова–Платонова к A.B. Горскому от 4 октября 1856 г. (См.: Русское обозрение. 1896. Дек. С. 997).
     
    [3] Блок А. Исповедь язычника // БлокА. Собр. соч.: В 8 т. М.; Л., 1962. Т. 6. С. 39.
     
    Из Собрания сочинений Фуделя С.И.
  17. OptinaRU
    Из безмолвного уединения Рославльских лесов являлись миру такие цельные закаленные личности, как отец Моисей и отец Антоний, пред нравственным величием которых благоговейно преклонялись и бедные, и богатые, простые и знатные и высокообразованные люди. Все это было следствием тяжелой борьбы, вынесенной ими со злом физической и нравственной природы.
     
    Какие только напасти, какие искушения постигали их в пустыне! Холод и голод пустынники переносили добровольно. Хищные звери бродили вокруг их келий, разбойники нападали на них, бури завывали над головою, – но пустынники все переносили с надеждой на Бога. Вот как рассказывал об этих напастях отец Моисей.
     
    «Волки постоянно выли около нас в продолжение целой зимы; но мы уже привыкли к их вою, как бы к вою ветра; а медведи иногда обижали нас, расхищая наши огороды. Мы их видели весьма близко и часто слышали, как они ломали по лесу деревья, но никогда они нас не трогали, и мы жили с ними в мире. И от разбойников помиловал нас Бог, хотя и часто слышали, что они бродят у нас в околотке. Впрочем, нас нелегко было найти, да и нечем было им у нас поживиться.
     
    Однажды только, Божиим попущением, случилось искушение; как теперь помню, это было 14 ноября, поздно вечером. Старец мой, отец Афанасий отдыхал, а я переписывал Святцы, так как письмо по уставу было обычным моим занятием. И только что начал писать молитву к Божией Матери: «Под Твое благоутробие прибегаем, Богородице, моления наша не презри во обстояниих»; кто-то постучался в дверь, – то были разбойники. Они, обобравши келью бывшего в отлучке отца Дорофея, пришли втроем к нам.
     
    Не снимая крючка, я стал спрашивать: «Кто там?» – «Да вот работники в лесу заблудились; нет ли вблизи селения?» И так вопрос за вопросом. Я со свечей в руках полуотворил дверь и увидел неизвестного человека, он продолжал разговор со мною, сняв шапку. – «Ты говоришь: мы, а где же другие?» – спросил я. В это время из-за крыльца показался его товарищ в шапке, на которого первый тотчас прикрикнул: «Сними шапку-то!» А издали приближался и третий с рогатиною. Старец, услышав длившийся разговор, взглянул за дверь и в то же время получил тяжелый удар в бок по руке с словами: «Его-то нам и надобно!»
     
    Заслонив собою старца, я силился припереть наружную дверь, но подпорка попала между дверью и стеною, и нас бы, конечно, убили, если бы, по счастью, не случился на тот раз в нашей келье молодой здоровый крестьянин, который принес нам пищу из селения и остался за ночным временем. Проснувшись на шум, он схватил топор и еще со сна закричал: «Много-ли их тут? Всех перебью!»
     
    Разбойники, подумав, что нас много в келье, разбежались, оставив старца еле жива, и долго болел он от полученного удара. Матерь Божия, видимо, спасла нас.
     
    Кроме же сего случая, других в продолжение десяти лет нашего пустынножительства, благодаря Богу, не было. Но страшнее разбойников бывали для нас порывистые бури, ломавшие вековые деревья и грозившие задавить нас. Однажды обрушилось огромное дерево подле самой нашей кельи с таким треском, что я уже думал, – вот настала последняя минута! – но и тут помиловал нас Господь, – оно лишь ветвями задело крышу. Но страшен и самый рев бури в вековом бору, когда она ходит по нему и, как трости, ломает то, что росло целые столетия.
     
    Как ни страшны были бури в лесу, как ни жутко было прислушиваться к их реву, но еще страшнее были для пустынников бури, поднимавшиеся в их душе, особенно у новоначальных, при мысли о трудностях пустынножительства.
     
    Из Собрания сочинений Фуделя С.И.
  18. OptinaRU
    Скончался преподобно и праведно иеродиакон Филарет, при жизни с необыкновенной любовью несший послушание в больнице, но немало страдавший от клеветы человеческой.
     
    Отец Савватий его очень любил и горевал, что лишился в нем сердечного себе друга. И вот занездоровилось как-то отцу Савватию; прилег он на скамеечке у себя в келье, заснул и видит такой сон: вошел он будто бы в святые ворота неизвестного ему монастыря, а в монастыре том три храма. Захотелось ему осмотреть этот монастырь.
     
    Сначала он направился в тот из храмов, который был от него направо, подошел к нему да у входа остановился, боясь войти туда, и стал прислушиваться. Вдруг слышит, что внутри храма кто-то разговаривает. Сотворил отец Савватий молитву; ему ответили: аминь! Он вошел, но очутился не в храме, как предполагал, судя по внешности, а в какой-то келье, в которой сидело три молодых монаха в подрясниках и шапочках наподобие афонских, каждый за маленьким столом с письменными принадлежностями. Комната имела вид канцелярии.
     
    Монахи разговаривали о том, какую пользу приносит усопшим поминовение, при этом они вспоминали некоторые места из Св. Писания, из св. Отцов, поминали они в разговоре и слово св. Григория Двоеслова, и других.
     
    — Какой это монастырь? – спросил отец Савватий.
     
    Ему ответили:
     
    — Симонов.
    — Что же это за храм направо стоит? – продолжал он спрашивать. – И почему около него такая зелень и деревья в цвету, тогда как везде зима?(Отец Савватий сон свой видел в ночь с 29-го на 30 января 1886 года.)
    — А в этом храме, – отвечают ему, – приносится Бескровная Жертва за души новопреставленных. Милосердием Божиим усопшие получают от поминовения великую пользу: грешникам прощаются грехи их, а праведники получают большую благодать.
     
    Такое рассуждение молодых монахов очень понравилось отцу Савватию, и он сказал им:
     
    — Вот у нас недавно умер очень хороший и близкий мне человек...
    — Это вы про отца Филарета говорите? – спросили они его.
    — Да, про него.
    — А не хотите ли вы его видеть?
     
    Сердце отца Савватия так и замерло от радости.
     
    — Да, я бы желал! – сказал он робко.
     
    Тогда тот из монахов, который казался постарше, сказал младшему:
     
    — Доложите, что желают видеть отца Филарета.
     
    Тот пошел и, возвратившись очень скоро, позвал отца Савватия следовать за ним. Ввел он его в соседнюю комнату, внутри которой находилась лестница, с которой как раз в это время сходил юноша лет восемнадцати, в светлом стихаре.
     
    — Вам отца Филарета? – спросил он отца Савватия. – Пожалуйте за мной!
     
    Они пошли вверх по очень крутой лестнице, и отец Савватий, несмотря на свою обычную боль в ноге, которой он страдал издавна, не чувствовал ни боли и ни малейшей усталости и шел, как будто по воздуху.
     
    Долго поднимались они, пока не достигли опять какого-то храма огромных размеров, с необыкновенно высоким куполом. Храм был круглый, и в нем иконостаса не было. Под куполом были видны лики святых, расположенные группами, как будто на облаках. Между ними отец Савватий рассмотрел лик мучеников, лик святителей, преподобных и других святых, от века благоугодивших Господу...
     
    Внизу под ними был виден ряд икон, а наверху, несмотря на отсутствие окон, изливался откуда-то необычайный свет. Отец Савватий остановился в немом восхищении перед этим дивным светом и видит, что все изображения святых внезапно ожили, начали двигаться и беседовать между собою. Это крайне поразило отца Савватия.
     
    — Вы отца Филарета ищете? – спросил его кто-то из них. – Его еще здесь нет. Ему готовится место с праведниками и юродивыми.
     
    Тогда отец Савватий, обратясь к своему спутнику, шепотом спросил его:
     
    — Разве он лишен монашества?
    — Не лишен, а еще повышен, – отвечал он.
     
    Пошли они дальше и, повернувши направо, вошли уже в настоящий храм, которому тот храм служил как бы преддверием. Оба храма эти были соединены аркою. Боковых приделов там не было. Везде горели лампады. Кругом храма шли хоры. Отец Савватий стал глядеть на иконостас, но, заметив, что проводник его смотрит кверху в противоположную сторону, быстро повернулся и, взглянув туда же, увидал на хорах отец Филарета.
     
    — Филарет, ты ли это? – воскликнул он.
    — Я, – ответил, кланяясь ему, отец Филарет.
     
    Лицо у отца Филарета было очень веселое; одет в светлый стихарь, перекрещенный орарем. Стоит, опершись обеими руками на перила хор, и, держа в руках бумажный свиток, ласково смотрит на отца Савватия.
     
    — Можно ли мне с тобой повидаться? — спросил отец Савватий.
    — Можно! — сказал, улыбаясь, отец Филарет.
     
    Стал искать отец Савватий лестницу, чтобы подняться на хоры, но лестницы не оказалось. И говорит он отцу Филарету:
     
    — Где ж к тебе войти?
    — Входи, – ответил отец Филарет, — я помогу тебе.
     
    Думая, что он ему подаст веревку, отец Савватий спросил его: «Почему же здесь нет лестницы? Как же ты-то взошел сюда?»
    — Меня вознесли сюда, — ответил отец Филарет, — клеветы человеческие. Прежде я стоял там же, где и ты теперь стоишь.
     
    И лицо отца Филарета из веселого вдруг сделалось печальным.
     
    И только отец Савватий успел помыслить в сердце своем: Филарет, ты был при жизни так милостив к клеветникам твоим! – а уже отец Филарет в ответ на эту мысль говорит:
     
    — Я всегда сожалел и прежде о тех, которые клевещут, а теперь и еще более того жалею о них. Теперь я на опыте узнал, что клевета на брата вменяется клеветнику в тот же самый грех, в котором он оклеветал брата. В этом же грехе он и осудится, если только не покается.
     
    И опять подумал отец Савватий: Филарет, у тебя столько было любви к ближнему!
    И на эту мысль опять Филарет ответил ему:
     
    — Только здесь и можно узнать, какое великое воздаяние бывает от Господа за любовь и милость к ближнему. Вам, сущим еще на земле, и понять этого невозможно!
    — Хорошо ли тебе? – хотел было спросить его отец Савватий.
     
    А тот молча уже развернул свиток, который держал в руках, и отец Савватий прочел написанное там большими блестящими буквами:
     
    «ПРАВЕДНИЦЫ ВО ВЕКИ ЖИВУТ, И В ГОСПОДЕ МЗДА ИХ»
     
    При конце каждой строчки божественных слов этих стояло по золотой, ярко сиявшей звездочке.
     
    Тут как будто на хорах отворилась дверь, и отца Филарета кто-то позвал, и он, поклонившись, удалился…
     
     
    С.А. Нилус
     
    Фрагмент жизнеописания иеросхидиакона Филарета (Беляева)
    Из книги «Подвижники благочестия Оптиной Пустыни»
  19. OptinaRU
    В течение ближайших летних месяцев мне предстояло решить свою дальнейшую судьбу. Академия меня влекла, но отсрочивала осуществление моих народнических стремлений. Идиллическая мечта — стать сельским священником, создать свою семью и служить народу — исключала высшее образование. Мать моя академическим планам моим не сочувствовала.
     
    – Захиреешь ты там, здоровья ты слабого — зачем тебе идти в Академию? Архиерей даст приход, женишься, и наладится твоя жизнь… — убеждала она меня.
     
    Я не знал, что мне делать, и решил съездить в Оптину Пустынь посоветоваться со старцем Амвросием.
     
    К о.Амвросию приходили за духовной помощью люди всех классов, профессий и состояний. Он нес в своем роде подвиг народнический. Знал народ и умел с ним беседовать. Не высокими поучениями, не прописями отвлеченной морали назидал и ободрял он людей — меткая загадка, притча, которая оставалась в памяти темой для размышления, шутка, крепкое народное словцо… — вот были средства его воздействия на души. Выйдет, бывало, в белом подряснике с кожаным поясом, в шапочке — мягкой камилавочке, — все бросаются к нему.
     
    Тут и барыни, и монахи, и бабы… Подчас бабам приходилось стоять позади — где ж им в первые ряды пробиться! — а старец, бывало, прямо в толпу — и к ним, сквозь тесноту палочкой дорогу себе прокладывает… Поговорит, пошутит, — смотришь, все оживятся, повеселеют. Всегда был веселый, всегда с улыбкой. А то сядет на табуреточку у крыльца, выслушивает всевозможные просьбы, вопросы и недоумения. И с какими только житейскими делами, даже пустяками, к нему не приходили! Каких только ответов и советов ему не доводилось давать! Спрашивают его и о замужестве, и о детях, и можно ли после ранней обедни чай пить? И где в хате лучше печку поставить? Он участливо спросит: «А какая хата–то у тебя?» А потом скажет: «Ну, поставь печку там–то…»
     
    Мне все это очень нравилось.
     
    Я поведал старцу мое желание послужить народу, а также и мое сомнение: на правильный ли я путь вступаю, порываясь в Академию?
     
    – Да, хорошо служить народу, — сказал о.Амвросий, — но вот была купчиха, сын стремился учиться в высшем учебном заведении, а мать удерживала: «Обучайся, мол, у отца торговле, ему помогать будешь, привыкнешь, в дело войдешь…» Что же? Захирел он в торговле, затосковал и помер от чахотки.
     
    Старец ничего больше не добавил, но смысл слов я понял и сказал матери, что ехать в Академию мне надо.
     
    Неизвестно, что меня ожидало, если бы я не последовал указанию о.Амвросия. С молодыми либеральными батюшками тогда не стеснялись, впоследствии многие оказались со сломанными душами, случалось, попадали под суд и, не выдержав тяжелых испытаний, кончали идеалисты пьяницами, погибали…
     
    Мое решение поступить в Академию было теперь бесповоротно, и я стал готовиться к конкурсным экзаменам.
     
    Из книги Митрополита Евлогия Георгиевского «Путь моей жизни»
  20. OptinaRU
    Тишина моря предвещает иногда сильное волнение оного; также и после тихой и приятной погоды надобно ожидать бури, дождя, грома и молнии; и наоборот: равно и в нашем душевном устроении это бывает, и испытываем нередко сами на себе.
     
    Что и с тобою случилось: ты была мирна, спокойна, занималась духовным чтением и проч., но благодать Божия приуготовила тебе испытание и обличение твоего устроения. Читавши отеческие книги, ты питала свою душу и ум теоретически; и была спокойна. Но спокойствие оное было не надежно — не от вне, а от внутрь лежащих в тебе страстей: самолюбия и прочих. Явилось обличение, ты смутилась; отчего же? — Явно, оттого, что прежде никто тебя не трогал.
     
    Перейди от теории к практике и научайся, как поступать при возмущении страстей и как приобретать терпение. И что ж надобно терпеть? То ли, когда мы бываем поносимы и укоряемы по вине нашей, или то, когда невинно нас поносят и уничижают? Кажется, в этом-то и состоит терпение: когда мы невинно страждем; да и Бог это знает, но посылает. — Не сомневаюсь, что ты веруешь сему.
     
    Опять же, когда страсть ярости и гнева подвигнулась в тебе, то она не от них вложена, а они тебе только показали ее, смотрением Божиим, дабы постаралась об исцелении ее самоукорением, и смирением, и любовью.
     
    Но как можно любить оскорбляющих: они нам злодеи? Господь знал это, а приказал: Любите враги ваша, добро творите ненавидящим вас, и молитеся за творящих вам напасть, и изгонящыя вы (Мф. 5, 44) и: Аще бо любите любящих вас, кая вам благодать есть, не и язычницы ли такожде творят (Мф. 5, 46, 47). Вот как спасительно нам сие заповедание: оно отъемлет от нас всякое оправдание и дает средство к излечению наших душевных болезней.
     
    Итак, случай этот, мало потрясши тебя, показал тебе твое устроение; и паки мир водворился в тебе. Хотя и остались следы болезни в телесном твоем составе, но и в этом не вини других, а усматривай промысл Божий, пославший тебе и сие за малодушие твое. Благодари Бога о всем, а Он силен и телу твоему даровать здравие и душе спокойствие.
     
    Я написал тебе то, что ты и сама знаешь, но только напомнил; — иногда при возмущении страстей возмущается и душевное око и помрачается духовный разум.

    5-го октября 1854 года.



    Из писем прп. Макария Оптинского
  21. OptinaRU
    Когда я вернулся после первого учебного года на лето домой, моя мать сказала мне: «Едем к старцу!» С этого лета и до кончины старца Амвросия я побывал в Оптиной Пустыни раз пять. Эти поездки с матерью я очень любил. Поля, луга, цветы, монастырская гостиница… все меня развлекало.
     
    Когда я приезжал к о. Амвросию девятилетним мальчиком, старец со мной шутил: поставит на колени и, бывало, скажет: «Ну, рассказывай грехи». Меня это смущало. А когда я стал постарше, старец Амвросий сам меня исповедовал.
     
    Лишь эти светлые воспоминания и освещают школьный период моей жизни. Я окончил духовное училище в 1882 году первым учеником. Мне было 14 лет.
     
    Во время моей отроческой беспризорности главное, что меня спасло, это духовное влияние и руководство старца о. Амвросия. Теперь, когда я, будучи семинаристом, приезжал в Оптину Пустынь, я каялся о. Амвросию в семинарских грехах, а он меня журил и ставил на поклоны. Его благодетельная рука хранила меня от дурных путей, чудесно оберегала от всякой нечистоты… да и до сих пор я живу его святыми молитвами. Я в это верю.
     
    Летние каникулы, которые я ежегодно проводил дома, в родном с. Сомове, а затем в с. Апухтине, куда перевели моего отца, в кругу моей семьи, оказывали на меня тоже самое благотворное влияние. Благодаря мистической настроенности моей матери жизнь в нашем семейном гнезде дышала простой, но горячей верой, упованием на Промысл Божий, на Божье милосердие…
     
    О такой вере не спорят, ее не обсуждают — ею живут. В обстановке крепкого, благочестивого строя с меня быстро сбегало все наносное, налипшее за зиму в семинарии, и я возвращался к бесхитростной, живой вере моего детства.
     
    Из книги Митрополита Евлогия Георгиевского «Путь моей жизни»
  22. OptinaRU
    По уставам иноческого предания, при пострижении от Евангелия предают старицам, а не духовным отцам, кото­рым (то есть старицам) и должны новоначальные откры­вать свою совесть для получения советов и наставлений, как противостоять искушениям вражиим; но это не есть исповедь, а откровение; и в сем случае исполняется апо­стольское предание: Исповедайте убо друг другу согрешения ваша (Иак. 5, 16).
     
    Таинство же исповеди совершенно дру­гое и не имеет к откровению никакого отношения; обязан­ности духовника совершенно другие, нежели отношения к старицам.
     
    Припоминаем об одной синклитике[1], которую архиерей передал одной старице и вопросил ее, в каком на­ходится исправлении. Получил в ответ, что слишком до­бра к ней; тогда он предал ее другой старице, строжайшей, и по прошествии некоторого времени узнал от нее, что сия смягчила ее нравы, — не есть ли оное образ и нынешнего предания? Мать игуменья ваша поступает благоразумно и сообразно уставам иноческого предания, желая сестер за­благовременно приучить к очищению своей совести, до по­стрижения в монашество; а тем самым делает настоящий искус, по преданию святых отец, в иночестве просиявших.
     
    Что же касается до того, что будто в келье без священ­ника нельзя молиться, то это более удивления достойно, нежели вероятия. Сколько видим святых жен, в пустыне жительствовавших, в посте просиявших; чем они занима­лись, как не молитвой в уединении?
     
    Святая Мария Египет­ская в пустыне без пресвитера приносила свои молитвы и токмо в последний год жизни удостоилась узреть святого Зосиму и принять от него Святые Христовы Тайны. На счет же того, что без благословения старицы ничего не де­лать, это не только полезно, но и спасительно.
     
    Из множе­ства примеров, имеющихся в патерике и писаниях святых отец, напоминаем о том ученике, который, будучи послан на послушание от старца в город, едва не впал в любодея­ние, но, воспомянув старца, невидимой силой был восхи­щен и очутился в келье своей.
     
    Что относится до старцев, то в девичьих монастырях подразумевать должно о старицах. Не все старцы были священники, сие ясно видеть можно из жития преподобного Пафнутия Боровского, чудотворца (1 мая), ибо у него в монастыре из семисот братий не было ни одного священника, но все были под руководством старцев.
     
    Итак, лучше сообразоваться с уставами иноческо­го жития и быть спокойными.
     
    В Добротолюбии, в послании святого Кассиана к Леонтину игумену (IV части лист 157, на обороте), напечатано: «Авва Моисей рече: да не точию, яже творим, но и яже по­мышляем, открываем отцем; и да ни в чем же своему по­мыслу веруем, но и во всем словесем старец да последуем; и оно быти добро веруем, еже аще они искусят. Сие же де­лание не точию истинным рассуждением и правым путем инока невредима пребывати устрояет, но и от всех сетей диавольских без вреда того сохраняет».
     
    Сия помянув вашей любви от многого малое и поручая вас покрову Божию и слову благодати Его, остаемся ваши недостойные богомольцы, многогрешный иеросхимонах Леонид и многогрешный иеромонах Макарий.
     
    19 сентября 1840 года.
     
    [1] Синклитика (церк.-слав., из греч.) — близкая родственница высоко­поставленного византийского чиновника, члена правительства.
     
    Из Жизнеописания оптинского старца иеросхимонаха Леонида (в схиме Льва)
  23. OptinaRU
    Стоял я за ранней литур­гией у свечного ящика; смо­трю, вошел в церковь какой-то юродивый и стал скромненько в углу, у самой печки. Когда по окончании службы народ выходил из храма, шел и отец игумен. Юродивый этот вышел из своего угла, подошел к игумену и, показывая ему рукой на меня, громко сказал:
     
    — Смотри! Видишь ты вон энтого монаха, что стоит у свечного ящика? Смотри ж, помни, что я тебе скажу: ты его не трогай! А тронешь, то сам свои поручи с себя сро­нишь!
     
    Игумен ничего не нашел сказать ему в ответ. А юроди­вый этот, которого я прежде никогда не видал, пришел по­сле того ко мне в келью и объявил мне:
     
    — Хочу чай пить — напои меня чаем!
     
    И пока я ставил самовар, он все время ходил у меня по келье и что-то бормотал про себя невнятное, а затем подал мне образок святителя Афанасия Сидящего[1], что в Лубнах, и, давая мне его, сказал:
     
    — Вот тебе святитель Афанасий в помощники. Молись ему — он всё больше любит помогать дворянам. Он тебе поможет. Молись ты за меня, а я — за тебя, а он — за нас: вот и будет хорошо!
     
    Я спросил юродивого об его имени. Он мне ответил:
     
    — Я отцу Иоанну Сезеневскому брат, а о моем имени ты после от кого-нибудь узнаешь, а то я забыл, как меня звать.
     
    Сказывал я батюшке отцу Амвросию про этого юроди­вого, и батюшка мне говорил про него:
     
    — Я его знаю: это истинный раб Божий, и вот посмо­три: все его предсказания сбудутся.
     
    И точно, по времени они все сбылись, да так, что я о них невольно вспомнил.
     
    Вскоре после этого свидания меня рукоположил пре­освященный Феодосии во иеромонахи, и было мне великое утешение принимать самого владыку вместе с известными по жизни отца Амвросия и по истории устроения им Шамординской женской обители помещиком Феодором Заха­ровичем Ключаревым[2], тогда уже иноком, и бывшей в миру его супругой, тоже в то время уже инокиней Амвросией.
     
    И стал ко мне по рукоположении моем ходить народ для совета и благословения, и я говорил об этом великому мое­му старцу, батюшке Амвросию, спрашивая его, что делать с народом — вступать ли мне с ним в беседы или уклоняться.
     
    И батюшка мой ответил мне так:
     
    — Ведь ты за ними не посылаешь — они сами к тебе идут под благословение и просят твоего совета, так нечего тебе от них и отказываться. А преподавай им благослове­ние да и совет подай, что Господь внушит тебе отвечать на их вопросы, «Бог благословит» — говори им во утешение.
     
    И вот по благословению батюшки Амвросия и во испол­нение предсказания блаженного юродивого первыми мне пришлось принять двух женщин, из которых одна пришла ко мне за советом, а другая просто как ее спутница. Было это дело так.
     
    Шел я от ранней обедни. Подхожу к своей келье и вижу, что у крылечка стоят две женщины, и по обличью их видно, что они не из простонародья, хотя одеты были так просто, что не всякий бы узнал, что они из благородных. Эти жен­щины объяснили мне, что желают получить от меня совет по очень важному делу. Я поставил самоварчик и пригла­сил их в келью.
     
    И тут одна из них мне объяснила, что она родная сестра помещика Д. В. Наумова. Этого Наумова я знал еще тогда, когда служил в Лебедяни по откупу: у него в тридцати вер­стах от Лебедяни было имение — целая деревня крестьян и конный завод. Был он человек холостой и большой охот­ник до картежных собраний и женского пола, хотя мотом и кутилой не был.
     
    Так вот, оказалось из слов моей посетительницы, что она ему сестра родная и зовут ее Екатериной Васильевной Щербаковой. Умер у нее муж, и на руках ее осталось трое малолетних сыновей и две дочери, и всех их нужно учить, а у нее всего достояния — одно маленькое расстроенное имение по соседству с братом, и для воспитания детей средств у нее не хватает, а время уходит, и она не знает, что делать.
     
    Рассказала мне она о своем безвыходном положении и со слезами спрашивала моего убогого совета. И поставила она меня в крайне затруднительное положение, и не знал я, что и советовать ей...
     
    Только вдруг меня точно что осенило: я благословил ее образком святителя Афанасия Сидящего, который мне был дан юродивым, и сказал ей:
     
    — Вы теперь для воспитания детей живете в Ельце. Со­ветую вам в первое же воскресенье одеть ваших деток в праздничное, лучшее платье и пойти с ними в каменный храм, который от вас недалече, и когда войдете в храм, по­ставьте всех детей ваших перед местной иконой Божией Матери и научите их, чтобы они, когда запоют «Достойно есть яко воистину...», стали бы все на коленки, а вы — по­зади их, и все вы просите Матерь Божию, чтобы Она при­няла вас под покров Своего милосердия. Смею уверить вас, что Матерь Божия, увидав ваши слезы и смиренную молит­ву веры вашей, испросит вам милость от Господа и Спаса нашего Иисуса Христа, и вы безбедно проживете, и дети ваши получат желаемое вами воспитание.
     
    Совет этот, верую, внушенный мне свыше, г-жой Щер­баковой был исполнен в точности, и Матерь Божия вняла их сиротской молитве: вскоре заболел при смерти брат ее, Д. В. Наумов, и перед концом своим для всех неожиданно распорядился своим имением не в пользу братьев, людей состоятельных, а в пользу своей сестры-вдовы, и в этом смысле, не сказав никому из близких, он и оставил по себе духовное завещание. Вскорости тут он и умер, и г-жа Щер­бакова получила со своими детьми все его достояние.
     
    И вышло благословение святителя Афанасия Сидящего на помощь дворянке, и притом первой, которая пришла ко мне за духовным советом. Вот что значили слова блажен­ного: «Он всё больше любит помогать дворянам».
     
    Но тут вскоре начались для меня новые скорби от игу­мена, и в оправдание предсказания юродивого умер благодетель и верный защитник нашего настоятеля, благочин­ный архимандрит В., и как только началось на меня новое гонение от игумена, его и уволили от настоятельства на покой — и исполнились, таким образом, слова юродивого: «Как его тронешь, так и свои поручи сронишь!»
     
    [1] Святитель Афанасий Цареградский (Лубенский) (1597-1654) име­нуется Сидящим, т. к. был погребен необычным для России, но традицион­ным для восточных патриархов способом: его тело в полном облачении было помещено в кресло и опущено в каменную гробницу. Вскоре были обретены нетленные мощи святителя. Память — 2/15 мая.
     
    [2] Схимонах Феодор (в миру Фёдор Захарович Ключарёв) (16.01,1810 — 21.07,1872) — из дворян Тульской губ, В скиту Оптиной пустыни с 1860 г. Супруга поступила в Белёнский девичий монастырь. Келейно пострижен в мантию, за несколько дней до кончины — в схиму. Многолетний благотво­ритель обители.
     
    Из книги «Записки игумена Феодосия»
  24. OptinaRU
    По всему было заметно, что духовное устроение брата как христианина уже начинало портиться от счастья и уда­чи в его житейских делах...
     
    После этого у него скончалась дочь Александра, и вско­рости родились ему: второй сын Александр, потом тре­тий — Василий, четвертый — Иоанн, пятый — Николай, шестой — Виктор, седьмой — Алексей и восьмой — Влади­мир. Последней у брата родилась опять дочь — Ольга.
     
    И так во всем была брату удача — и в семье, и в торго­вых его делах. Его считали миллионщиком; все главные военные начальники жали ему руку; был он принят в доме у Лорис-Меликова, у Чавчавадзе и у других полководцев…
     
    Брат за свои пожертвования был награжден многими ме­далями и в купечестве слыл за одного из самых передовых деятелей, и благодаря этой репутации, а главное, конечно, и крупному своему состоянию он был даже в близких от­ношениях и с крупнейшими московскими коммерческими домами, и между прочим с домом московского городского головы Королева.
     
    Не нравилось мне только знакомство брата с вольно­думцами, которыми так обиловали шестидесятые годы. Влияние их с каждым годом становилось на него все силь­нее, и оно проявлялось в нем в чертах очень резких, кото­рые больно отзывались в моем сердце. Стал он не соблю­дать церковных уставов, отдаляться от Церкви, смеялся над монашеством. Не раз доводилось мне слышать в его компании отзывы о монахах как о тунеядцах, и однажды в Москве, в гостинице Кокорева, где брат занимал несколь­ко номеров и где жил и я, приехав на свидание с братом, довелось мне услыхать от него за ужином такие речи:
     
    — А ведь ты, небось, думаешь, — сказал он, обращаясь ко мне, — что твое благословение доставило мне все, чем я теперь пользуюсь?
     
    И понес он далее такие кощунственные речи, что у меня так и обмерло сердце.
     
    Брат был несколько выпивши и, не довольствуясь страшными своими словами, вошел в какой-то азарт: вдруг вскочил со стула, снял порывисто со своей шеи образок Божией Матери и бросил его под стол...
    Я был поражен и уничтожен этой дикой, безумной вы­ходкой брата и, хотя это и не было в моем обычае, вышел на этот раз из номера, не говоря ни слова.
     
    Наутро пришел ко мне коридорный и попросил меня пойти к брату. Не успел я переступить порога его номера, как он упал мне в ноги и стал просить прощения. Я подал ему образок, который он накануне с такой дерзостью бро­сил на пол. Он опять кинулся мне в ноги, прося прощения.
     
    — Не у меня проси прощения, — сказал я ему, — а у Той, Которую ты оскорбил своей безумной дерзостью.
     
    Брат каялся, объясняя свой поступок излишком выпи­того вина, но семя духовного разложения в нем таилось и зрело, пока не дало такого ростка, который его и погубил впоследствии.
     
    Тут мне придется забежать лет на пятнадцать вперед — к тому времени, когда я уже был в Перемышле, в Лютико­вом монастыре. По дороге в Москву брат заехал ко мне, и тут, тоже за ужином, выпив изрядно кахетинского, к ко­торому получил пристрастие на Кавказе, он, как некогда в Кокоревской гостинице, стал придираться ко мне и в пылу неприятного разговора повышенным голосом вдруг сказал:
     
    — А ведь ты, вероятно, думаешь, что все, что я имею, дал мне твой Христос?
     
    — А кто же? — спросил его я.
     
    Брат указал мне на свой лоб и объявил:
     
    — Вот кто, а не твой Христос!
     
    Тут я не вытерпел и вспылил до того, что и теперь ка­юсь, но, видно, сказанного уже не воротишь, В страшном гневе на брата я переспросил его:
     
    — И ты, мерзавец, дерзко отвергаешь милость к тебе Божию и относишь все данное тебе к своему уму, отвергая даже имя Господне?
     
    — Да, конечно, — повторил он, — конечно, не твой Христос!
     
    Тут вне себя я крикнул ему что было силы:
    — Сейчас вон от меня, мерзавец! С братом был и старший сын его.
     
    Я позвал своего келейника и сказал:
     
    — Выведи его вон! А тебе, — обратился я к брату, — говорю: будь ты, анафема, проклят! И попомни, что я тебе скажу: ступай теперь на Кавказ и посмотри, что даст тебе отныне твой ум и твое безумие! Ты мне рассказывал, как пароходные капитаны говорят: «Стоп машина», и пароход останавливается. И я тебе теперь говорю: стоп машина, во всех твоих делах! Ну-ка ступай, поворачивай теперь моз­гами!
     
    С этого дня я брата своего больше уже не видал. В са­мом скором времени старший его сын застрелился, второй попал за политическое дело в тюрьму; жену брата при опе­рации горла зарезал доктор, а дела его пали до того, что он с горя, сидя в конторе своего магазина, выстрелил себе в рот из револьвера.
     
    Вот в какую цену обошлось брату его кощунство.
     
    Батюшка отец Амвросий Оптинский, которому я пока­ялся в грехе проклятия брата, сурово мне за то выговорил, сказав:
     
    — Напрасно, напрасно ты предал анафеме брата и про­клял дела его!
     
    Но исправить уже этого нельзя: окончившие жить уже не воскреснут до всеобщего воскресения, и я, многогрешный, и поднесь молю Господа, чтобы снял Он с брата мое­го страшное слово «анафема». Да не лишит Всеблагой Бог за него Своей милости оставшихся в живых детей брата и меня, окаянного!
     
    Из книги «Записки игумена Феодосия»
  25. OptinaRU
    Переменил я образ своей жизни и стал все чаще и чаще задумываться о монашестве. Я вспомнил слово старца Макария, которым он меня предостерегал от отчаяния, и я не давал духу уныния заживаться подолгу в моей душе, но о монастыре мне пока и думать было нече­го: за плечами моими был старик отец, уже обремененный и годами, и немощами, сестра-вдова и подросточек, млад­шая сестричка, — все трое беспомощные, у которых только и было надежды, что на меня да на мой заработок.
     
    Прихо­дилось поневоле мириться с жизнью в мире, и я смирился, в твердом, однако, уповании на то, что рано ли, поздно ли, а изведет меня все-таки Господь на монашеское делание.
     
    Тем не менее, радуясь исполнению сыновнего дол­га, счастливый по службе, любимый начальством в лице благодетеля моего Дивеева, любимый сотоварищами по службе, я бывал иногда, по немощи человеческой, близок к самому тяжелому унынию. Спасался только молитвой ко Господу и Пречистой — и не оставлял меня Господь даже в минуты малодушия моего. А малодушным мне приходи­лось бывать частенько.
     
    Разыгрывалась раз в конторе лошадь в лотерею. Я взял один билет и, когда приступили в моем присутствии к ро­зыгрышу, помолился в сердце своем Преблагословенной, чтобы утешила меня Она выигрышем, дав в нем мне зна­мение в том, что Господь внемлет моей просьбе и я буду иноком.
     
    Не лошадь мне была нужна, но унывающая моя душа жаждала утешения. И я был утешен: билеты все вы­нули, остался один мой, и лошадь, таким образом, мне и досталась. Очень меня это тогда и утешило, и ободрило.
     
    Из книги «Записки игумена Феодосия»
×
×
  • Create New...