«Ломка» от сластей мира у готовящейся к монашеству
И начался последний мой год в миру — пошел пятый год моего знакомства со старцем. Когда я возвратилась в свой город, обыденная мирская жизнь обернулась было ко мне нарядной своей стороной: и родные ласково встретили меня, и привычная работа, и минуты отдыха где-нибудь на лекции или за интересной книгой, — все показалось тем привлекательнее, чем ярче помнилось, что от всего этого я едва не ушла. А потом — старые сомнения в прозорливости старца, в истинности намеченного им для меня пути, искусительная мысль: «Погоди, пожалей себя, пожалей семью» — и так далее. Все это одолело меня.
Я без ужаса вспомнить не могла, что этим летом чуть не сделала бесповоротного шага, и трепетала, как бы старец не задумал опять куда-нибудь послать меня. Начались страхи, а ну как сегодня получу письмо с новым распоряжением? Ну как начнется новая ломка? И страшно, ужасно становилось при этой мысли.
Дело дошло до того, что прежняя радость от каждой весточки из Оптиной, каждой строчки от батюшки превратилась в опасение, и я облегченно вздыхала, когда почтальон проходил мимо нашего дома, не зайдя к нам. Нет писем, слава Богу! А потом пришло в голову — как бы переменить адрес, чтобы совсем исчезнуть от батюшки.
Додумалась до того, что готова была хоть в Америку бежать от страха грядущего. Но на десять рублей до Америки не доедешь, и все мои путешествия остались только в воображении.
Скоро все повернулось по-новому: пошли опять беды и напасти со всех сторон. С мира и его соблазнов соскочила приманчивая маска, да и острота летних невзгод прошла, и мне опять стыдно стало за свое малодушие.
Подошло Рождество, последнее Рождество мое в миру и с батюшкой в Оптиной. Несмотря на то, что я письменно каялась старцу в своих прегрешениях, он встретил меня отечески ласково. Но когда я сказала ему, что готова была ехать в Америку, чтобы бежать от него, он усмехнулся:
— В Америку? К кому же ты побежала бы? К ирокезам, что ли? — А потом выговорил, наполовину шутя: — Ну, как же можно так пугать человека, такие страшные вещи говорить, — видите ли, в Америку собралась! Да я как услышал — у меня волосы дыбом и стали!
А через несколько дней, выйдя на благословение, подозвал девочку-гимназистку и меня, и дал нам по открытке. Её открытка с рождественским сюжетом, а моя — копия с картины Каульбаха «Отреклась». Она изображала очень молодую монахиню, по костюму — католичку, задумчиво следящую за двумя играющими в солнечном луче бабочками.
— Нравится тебе эта картинка?
— Очень нравится, батюшка!
— Я и знал, что тебе понравится, вот и надумал отдать ее тебе. Только здесь монахиня словно неправославная.
— Да, батюшка, это католичка.
— Католичка... А ты православная? — и на мой утвердительный ответ добавил: — Ну, слава Богу! Возьми себе эту картинку, прочти подпись на ней!
— «Отреклась».
— Вот так оно и есть, я ведь знаю, внутреннее отрешение уже совершилось, и внешнее, Бог даст, совершится!
И так твердо это было сказано, что картинка эта долго служила мне якорем спасения.
Тяжелое это было Рождество, и, наверное, многим оно памятно. Описывать происходившие тогда события я не берусь, предоставляя это сделать более осведомленным лицам, но не могу не отметить, что приезд преосвященного Серафима, поднявшиеся толки, разыгравшиеся страсти и злоба сделали Оптину далеко не похожей на рай, где я привыкла отдыхать от мирской злобы. Слухи одни тяжелее других доходили до нас... «Батюшку сошлют под начало», — говорили сегодня. «Батюшка уходит в затвор», — сообщали завтра. «Батюшку делают архимандритом где-то в другом монастыре», — появилась новая весть.
И последняя пугала не менее предыдущих. Ставить архимандритом семидесятилетнего старца, и так видимо слабевшего с каждым годом, возложить на него бремя самостоятельного управления, оторвать его от скита, где он полагал начало, — чувствовалось, что это было бы равносильно смерти для него. В эти трудные дни старец нас успокаивал — ободрял: «Бояться и беспокоиться нечего, все слава Богу, все хорошо. Не смущайтесь — владыка хороший, это ему надо было бы быть построже, а он хороший, благостный, — говорил нам батюшка, когда мы пришли к нему, взволнованные резкими речами преосвященного. — Непременно примите от него благословение святительское. Святительское благословение много значит!..»
Уехал владыка. Миновали святки. Прощаясь с отцом Варсонофием перед отъездом, я, по обыкновению, просила благословения приехать на Страстную и Пасху — и сверх всякого ожидания получила отказ:
— Приедешь летом, а то с какой стати тебе на какие- нибудь три дня ездить.
— Да не на три дня, а на две недели, батюшка! — попробовала я запротестовать. — Ведь я же на Страстной раньше у вас здесь говела!
— Ну, то было раньше, а теперь приезжать нельзя, да и мне на Страстной некогда будет: здесь такой кипяток будет — беда! Нет, летом приедешь!
С тем и отпустил меня батюшка, но я, по правде говоря, не поверила, что это так и будет. Думалось: пугает старец, а подойдет Страстная — получу я благословение на приезд и встречу Пасху в Оптиной. Но оказалось не так.
Великим постом получила я известие, что батюшку переводят архимандритом в Голутвин монастырь.
Воспоминания послушницы Елены Шамониной
Из книги «Оптина Пустынь в воспоминаниях очевидцев»
1 комментарий
Рекомендованные комментарии
Join the conversation
You can post now and register later. If you have an account, sign in now to post with your account.
Note: Your post will require moderator approval before it will be visible.