Мне открылось, что реальность — это не только нечто, что стало вдруг внеположно мне и чему стал внеположен я, но еще и нечто, что стареет, дряхлеет и деградирует у меня на глазах. Подобная мысль пришла мне в голову как-то раз в
скиту Саввино-Сторожевского монастыря, куда мы часто ходили гулять с родителями, а потом и самостоятельными мальчишескими компаниями. Скит находился у подножия крутого склона, спускавшегося к долине Сторожи и
поросшего вековыми соснами и елями. С трех сторон скит окружал густой лес, полный малины и земляники, а одна его сторона выходила на луга, по которым протекала Сторожа и за которыми плавно вздымались лесистые холмы. Сам скит
состоял из полуразрушенной церкви преподобного Саввы Сторожевского и таких же полуразрушенных келейного и хозяйственного корпусов. Окна были частично выбиты, частично заколочены, стены выщерблены, купола и кресты сбиты, все поросло лопухами и крапивой, небольшие деревца росли прямо из кирпичных стен зданий. Если келейные корпуса монастыря использовались как помещения санатория и там всегда бывало более или менее людно, то скитские здания никак не использовались и там, во всяком случае при нас, никогда никого не было. Это сообщало скиту атмосферу какой-то таинственности, усугублявшейся для нас тем, что со слов взрослых мы знали о находящейся где-то здесь пещере, в которой жил и молился преподобный Савва. В поисках этой пещеры мы — дети — лазили по всему
скиту и, конечно же, ничего не находили. Как-то, когда в очередной раз я забрался через окно в церковь и бродил там среди груд строительного мусора и щебня, через то же окно за мной вдруг влетел павлиний глаз, и это произвело на меня в тот момент какое-то оглушающее впечатление. Я почувствовал, что в том, что такое роскошное существо залетело в такое обезображенное пространство, кроется некая фундаментальная ошибка, какая-то фундаментальная неправильность. Павлиний глаз не ошибался, когда влетал в церковное окошко, — он просто не мог и не должен был знать, что время коренным образом меняет природу пространства. Он не мог знать, что пространство, некогда наполненное ароматом ладана, теплым мерцанием свечей и лампад, пронизанное таинственным молитвенным шепотом, велением времени превратилось в темное сумрачное пространство, заполненное беспорядочными кучами мусора и пахнущее сыростью, мочой и калом. Природный инстинкт влек его к святому месту, но этот природный инстинкт не мог подсказать ему, что в мире произошли фундаментальные изменения и что время превратило святое место в место мерзости запустения. Глядя, как павлиний глаз порхает над кучами мусора, я вдруг почувствовал, что мало чем отличаюсь от него, ибо я, как и он, оказался в этом обезображенном пространстве, я, как и он, надеялся найти здесь что-то, и я, как и он, толком не знал, что и зачем я собираюсь здесь отыскать.
Детская история, произошедшая со мной под сенью полуразрушенной скитской церкви, получила продолжение через сорок лет, когда в конце 1990-х годов я, движимый ностальгическими чувствами, несколько раз наезжал в Звенигород, где подолгу бродил по местам своего детства и отрочества. Саввино-Сторожевский монастырь к тому времени уже был возвращен церкви. Там вновь стали хозяйничать монахи, в храме Рождества Богородицы возобновились службы, но самое главное — туда вернулись чудом сохранившееся и чудом вновь обретенные мощи преподобного Саввы. Помню, как в первый свой приезд в монастырь я, отстояв акафист у раки преподобного, сразу направился в скит, и то, что я там увидел, поразило мое воображение, наверное, в неменьшей степени, чем павлиний глаз, увиденный здесь же мной в детстве. Скит был тщательно отреставрирован и напоминал елочную игрушку. Он весь сверкал позолотой, ярко-красными и белыми красками. В храме преподобного Саввы не было никого, но везде горели лампады, пахло ладаном, перед иконами можно было ставить свечи. Однако меня поразило не то, что я увидел в ските, но то, что я увидел вокруг него. А вокруг скита все было как-то фантастически загажено. Весь луг перед скитом на сотню метров был перерыт, перепахан и изрезан какими-то колеями и ямами. От густой высокой травы не осталось и следа, а вместо нее из грязной глинистой почвы торчали куски ржавой арматуры и обломки погнутых рельсов. Везде были разбросаны колотые кирпичи, а чуть подальше валялась огромная пустая катушка из-под кабеля. Лес, окружавший некогда скит с трех сторон, был вытоптан, часть деревьев зачем-то спилена, а от малинников и земляничных полян не осталось и следа. В таком ландшафте вряд ли можно было рассчитывать на встречу с павлиньим глазом, и, стало быть, «диспут старца с мотыльком о вере» в таких условиях вряд ли мог состояться.
В житии преподобного Саввы Сторожевского говорится о том, что когда преподобный пришел на Сторожу, то «якоже небесный рай, благовонными насажден цветы, сие место обрет и зело возлюби». Это значит, что во времена преподобного Саввы любовь к Богу не противоречила любви к природе, и глубокая воцерковленность не противоречила глубокой вкорененности в жизнь природы. Я же живу, скорее всего, в таком мире, в которой воцерковленность несовместима с вкорененностью в жизнь природы, а вкорененность в жизнь природы несовместима с воцерковленностью. В детстве я был свидетелем того, как жизнь природы, олицетворенная буйной растительностью, поглощала разрушающийся скит. В зрелые годы я стал свидетелем того, как восстановление скита уничтожило жизнь
окружающей природы. Не означает ли это, что современная причастность природе не может быть воцерковленной, а современная церковность лишена природного корня? Но если это так, то, скорее всего, это не столько моя личная проблема, сколько проблема мира, в котором я живу. Если раньше природа и церковь составляли единую нерасторжимую реальность, то теперь эта реальность распалась на две несоприкасающиеся друг с другом части, причем пребывание в одной части начало предполагать обязательное отсутствие в другой. Этот распад нерасторжимого
единства реальности на части есть следствие дряхления и деградации мира. Подобно тому, как в жизни каждого человека можно выделить последовательные фазы выпадения из реальности, и этими фазами являются детство, отрочество и юность, так и в жизни мира можно выявить последовательные фазы дряхления и деградации.
Я застал мир в той фазе его деградации, когда природа и церковь отпали друг от друга и начали хиреть и истончаться каждая по отдельности. И хотя, по видимости, я могу писать о самых разных вещах — о древнерусской богослужебно-певческой системе, о конце времени композиторов или о зоне opus posth, на самом деле, что бы я ни писал, я пишу об одном и том же. Я пишу о том мире, в котором мне довелось жить. Я пишу и свидетельствую о мире, в котором «диспут старца с мотыльком о вере» стал принципиально невозможен.
Владимир Мартынов
"Автоархеология (1952-1972 гг.)"