Александра Львовна Толстая "Дочь" (отрывок).
"...Пасха - и мне особенно грустно. Все в камере получили передачи, кроме меня. Почему никто обо мне не вспомнил? Может быть, арестованы? Больны? Или просто забыли?
Я даже не знаю, почему мне так грустно. Пасха для меня обычай, связанный с далеким прошлым. И вот сейчас, здесь в тюрьме, хочется той, другой, далекой Пасхи. Чтобы был накрыт стол в столовой хамовнического дома, накрахмаленная скатерть, такая белоснежная, что страшно к ней притронуться; чтобы на столе стояли высокие бабы, куличи, и пасхи, и огромный окорок, украшенный надрезанной бумагой. Шурша шелками, из спальни выходит мать, нарядная в светло-сером или белом шелковом платье. В настежь раскрытые окна из сада врывается чистый весенний воздух, пропитанный запахом земли, слышится непрерывный звон переливчатых колоколов. Грустно. Звона уже нет. Москва в ужасе замерла. Все запуганные, голодные, несчастные, а я сижу в тюрьме. Камера похожа на длинный мрачный гроб. На столе на газете лежат три красных, с растекшейся краской яйца и темный маленький кулич с бумажным пунцовым цветком. Лучше бы их не было, они еще больше напоминают о нищете...
Я бросилась на кровать, лицом к стене. Хотелось плакать. Было тихо. Должно быть, моим товаркам тоже было тоскливо. Они не болтали, как всегда.
И вдруг могучие звуки прорезали тишину. Все шесть женщин бросились к дверям и, приложив уши к щелке, стали слушать. Некоторые из нас упали на колени. Мы слушали молча, боясь пошевельнуться, боясь громким дыханием нарушить очарование.
Глубокие, неземные звуки прорезали тишину. Они проникали всюду, сквозь каменные толстые стены, сквозь потолок, они прорывались наружу через крышу тюрьмы, тянулись к небу, утопали в бесконечном пространстве. Они были свободны, могучи, они одни царствовали надо всем.
Кто-то играл на скрипке траурный марш Шопена. Один раз, другой. Затем звуки замерли, снова наступила тишина.
Слезы были у нас на глазах. Мы не смотрели друг на друга, не говорили.
По-видимому, большой мастер играл траурный марш Шопена. Да. Но почему меня это так потрясло? Как будто звуки эти вырывались за пределы тюрьмы, за железные решетки и стены; ничто не могло удержать их полета в бесконечность... Бесконечность... Вот оно что... Вот о чем пела скрипка. Она пела о свободе, о могуществе, о красоте бессмертной души, не знающей преград, заключения, конца. Я плакала теперь от радости. Я была счастлива. Я знала, что я свободна...
Много позже я встречалась на свободе с машинисткой. Мы разговаривали о тюрьме.
- А помните Пасху? - спросила она. - Скрипача?
- Еще бы. Я не могла этого забыть.
- Он большой артист, мне говорили о нем. И, знаете, ему позволили играть только один раз, это именно было тогда, когда мы его слышали. На следующий день его расстреляли...
Калинин
- Выпустили? Опять теперь начнете контрреволюцией заниматься?
- Не занималась и не буду, Михаил Иванович!
Калинин посмотрел на меня испытующе.
- Ну расскажите, как наши места заключения? Хороши дома отдыха, правда?
- Нет...
- Ну, вы избалованы очень! Привыкли жить в роскоши, по-барски... А представьте себе, как себя чувствует рабочий, пролетарий в такой обстановке с театром, библиотекой...
- Плохо, Михаил Иванович! Кормят впроголодь, камеры не отапливаются, обращаются жестоко... Да позвольте, я вам расскажу...
- Но вы же сами, кажется, занимались просвещением в лагере, устраивали школу, лекции. Ничего подобного ведь не было в старых тюрьмах! Мы заботимся о том, чтобы из наших мест заключения выходили сознательные, грамотные люди...
- Если бы ваш отец был жив, как бы он радовался всему тому, что мы сделали для "рабочих масс"! - сказал мне как-то paз Калинин.
- Не думаю.
- То есть, как это так не думаете?
Калинин так и привскочил на кресле.
- Не думаю, - повторила я, почувствовав, что мне удалось взять именно тот тон, в котором только и было возможно разговаривать с большевиками, - тон преувеличенной искренности, резкости. Калинина как будто и удивляло, и забавляло то, что я смела ему возражать, он не привык к этому.
- Но разве ваш отец сам не боролся за рабочих и крестьян?
- Боролся. Но методы ваши: ссылки, отсутствие всякой свободы, преследование религии, смертные казни - все это было бы для него совершенно неприемлемо.
- Так ведь это же всё временные меры... Ну, а земля трудящимся, а восьмичасовой рабочий день, а...
- Хотите, я вам правду скажу, Михаил Иванович, - перебила я его, чувствуя, что я почти перешла границу того, что можно было говорить, и что Калинин вот-вот выйдет из себя, - если бы отец был жив, он снова написал бы: "Не могу молчать", а вы, наверное, посадили бы его в тюрьму за контрреволюцию!
Секретарша входила и выходила, напоминая старосте о делах, посетители ждали в приемной, а Калинин все бегал по комнате, курил, присаживался на угол письменного стола, опять вскакивал и никак не мог успокоиться. Мы проспорили полтора часа.
Калинин приезжал в Ясную Поляну, когда я сидела в тюрьме. Сестра показывала ему музей, отцовские комнаты, говорила о взглядах отца.
- Татьяна Львовна! - сказал он ей, выходя из кабинета. - Вы знаете, мне приходится подписывать смертные приговоры!
В 1922 году я пришла к Калинину хлопотать о семи священниках, приговоренных к расстрелу. Это было во время изъятия ценностей из церквей, когда в некоторых местах выведенные из терпения прихожане встретили комсомольцев и красноармейцев камнями и не дали грабить церкви. На это советская власть ответила страшным террором. Особенно пострадали священники. Самые стойкие и мужественные из них были расстреляны
Профессор, сидевший в одной камере с приговоренными к расстрелу священниками, рассказывал мне об их последних днях.
Зная, что после того, как их расстреляют, некому будет похоронить их по православному обряду, священники соборовали друг друга, затем каждый из них ложился на койку и его отпевали, как покойника. Профессор не мог рассказывать этой сцены без слез. Вышел из тюрьмы другим человеком: старым, разбитым, почти душевнобольным. Его спасла вера. Он сделался глубоко религиозным.
Не помню, что я говорила Калинину. Помню, что говорила много, спазмы давили горло. Стояли мы друг против друга в приемной.
Калинин хмурился и молчал.
- Вы не можете подписать смертного приговора! Не можете вы убитьх семь старых, совершенно не опасных вам, беззащитных людей!
- Что вы меня мучаете?! - вдруг воскликнул Калинин. - Бесполезно! Я ничего не могу сделать. Почем вы знаете, может быть, я только один и был против их расстрела! Я ничего не могу сделать!.."